Хроники 302 отдела: Эффект кукловода - Алексей Небоходов

С этим твёрдым решением я отвернулся от витрины и медленно пошёл прочь, унося холодную уверенность: скоро никто не остановит меня на пути к исправлению ошибки.
Вернувшись в съёмную однушку на окраине – притон местного алкоголика, где я жил под чужим именем, – я швырнул куртку в угол. Ярость от увиденного разрасталась в тупую злобу, требующую выхода.
Комната встретила затхлостью, сыростью и дешёвыми сигаретами, пропитавшими каждый угол. Старая мебель, облупленные стены, потрескавшийся потолок с грязными разводами – обстановка совпадала с моим состоянием, будто издевательски отражая внутренний хаос и пустоту. Я рухнул на кровать и уставился в потолок, позволяя мыслям блуждать.
Пытаясь переключиться, я поднялся и прошёлся по комнате. Под ногами хрустнул забытый окурок. На подоконнике – грязная чашка с засохшим чаем, рядом – вчерашняя газета. Я машинально развернул её. Заголовки – тоска: заседания, перевыполнение плана, чьи-то похороны. Пробежал строки, не вникая, и скомкал.
В голову полезли странные вопросы: что дальше – после неё? Сколько ещё придётся убрать, чтобы наступила тишина? Или тишина – миф? Может, порядок, за который я держусь, уже развалился, а я делаю вид, что нет? Мысли тянулись, липли, как патока, – но отвлекали. И это было полезно. Хоть на минуту.
Советские люди всегда были для меня стадом – управляемым, уверенным в собственной безопасности. Теперь одна овца вырвалась и поставила под угрозу всё, что я выстраивал. Цинично усмехнувшись, я сжал кулаки: злоба пульсировала в венах, требуя немедленного выхода.
Чтобы не сорваться раньше времени, решил навестить старую знакомую – Любку, местную девчонку, спивавшуюся год за годом в хрущёвке на Преображенке. Жизнь давно пошла под откос, почти не выходила из дома, жила на подачки, иногда брала за бутылку, но без торга и лишних вопросов. Убогая квартирка на первом этаже подходила идеально – тихо, неприметно, с полным равнодушием ко всему.
Одевшись в тёмное, спрятав лицо в поднятый воротник и прихватив немного денег, покинул временную берлогу и направился к её дому. Декабрьский вечер захватил улицы, промозглый ветер с колючими снежинками больно бил по лицу, словно усиливая внутренние терзания. Под ногами хлюпал грязный снег, освещённый тусклым светом фонарей.
Когда позвонил в дверь, открылась почти сразу. На пороге стояла Любка – в привычном запущенном виде, но с остатками женственности, цеплявшими взгляд. Лицо распухшее, под глазами тени от бесконечных запоев, кожа серая, но черты мягкие, когда-то, вероятно, красивые. Волосы спутанные, неухоженные, но с природной густотой, неподвластной ни водке, ни грязи. Мутный взгляд с поволокой, не совсем пустой – в нём теплилось нечто, едва заметное, как тлеющая сигарета в пепельнице. Одежда – растянутая кофта, заплатанная на локте, и спортивные штаны, давно просившиеся в мусор.
Узнав, ничего не сказала, молча развернулась и пошла по узкому коридору, оставив дверь открытой. Это молчаливое безразличие и ценилось: ни жалоб, ни вопросов, ни сцен. Просто существование – как фон, как занавес, который можно отдёрнуть в любой момент.
Воздух внутри был удушающим – густая смесь перегара, табачного дыма и застарелых, нестиранных вещей. Молча прошли в убогое спальное логово: диван с выцветшим покрывалом, облупленные обои, журнальный столик с полупустой бутылкой дешёвого вина и переполненной пепельницей. Обстановка знакомая, до тошноты привычная.
Сел на край дивана, стараясь не касаться лишних поверхностей, и внимательно следил за неловкими движениями. Женщина явно приняла лишнего, шатало, взгляд расфокусирован, и это бесило ещё сильнее. Чем дольше смотрел на жалкое существование, тем отчётливее ощущалась нарастающая агрессия, смешанная с презрением и отвращением.
Но знал точно: скоро вся накопившаяся ярость найдёт выход, и ничто не сможет помешать.
Откинулся на спинку дивана, глядя в потолок, позволяя телу расслабиться, но внутри всё кипело. Облупленная штукатурка с грязными разводами и трещинами словно насмехалась, отражая убогий мир, в котором приходилось прятаться. Запах перегара и застарелого пота, пропитавший комнату, душил, но к этой вони уже привык – она была частью декораций, частью жалкого спектакля, где игралась главная роль. Любка, покачиваясь, опустилась на колени, дрожащие от вчерашнего похмелья пальцы неловко расстегнули ширинку. Начала своё дело, и губы, припухшие и потрескавшиеся, причмокивали с каким-то странным, почти животным удовольствием, будто она смаковала каждое движение, как дешёвое вино из мутной бутылки.
Глаза, мутные от запоев, на миг поднялись, и в них мелькнула искра – не то похоть, не то отчаянное желание угодить, чтобы заработать на очередное забвение. Работала с жадностью, с болезненным энтузиазмом, словно эта убогая близость была единственным, что держало на плаву. Движения, хоть и неуклюжие, выдавали привычку – знала, что делает, и, к раздражению, находила в этом жалкое удовольствие. Влажное, ритмичное причмокивание губ звучало в тишине как насмешка над внутренним хаосом. Это бесило, но разжигало знакомый холодный жар.
Смотрел сверху вниз, ощущая, как садистское удовольствие смешивается с отвращением. Пустая оболочка, тень, которую можно раздавить одним движением, если захотеть. Спутанные волосы, жирные у корней, падали на лицо.
Я грубо схватил за них, сжав пальцы, чтобы направить голову, задавая нужный ритм. Не сопротивлялась, лишь тихо выдохнула, и в этом звуке угадывалось удовольствие – покорное, почти рабское, словно благодарила за грубость. Руки, лежавшие на бёдрах, слегка дрожали, но не от страха, а от какого-то внутреннего возбуждения, которое, кажется, даже не осознавала. Это было отвратительно и завораживало – полная, безвольная отдача желаниям.
Причмокивания стали громче, настойчивее, и злость на Вертинскую – на её наглую живучесть, на спокойствие, бившее по самолюбию, – находила выход в этом акте. Представлял, что передо мной не Любка, а Вертинская – тонкая шея, испуганные глаза, слабые попытки сопротивляться. Пальцы сильнее сжали волосы, двигая голову резче, быстрее, будто вымещая всю ярость на этой жалкой твари, не думавшей сопротивляться. Лишь подчинялась, губы работали с жадным причмокиванием, а в мутных глазах мелькало убогое, сломанное, но настоящее удовольствие.
– Шевелись, – бросил холодно, с привычным презрением, и, не поднимая глаз, ускорила движения, словно стараясь угодить ещё больше. Покорность бесила, но питала чувство превосходства. Где вызов? Где сопротивление? Где сладкий страх, так любимый в глазах жертв? Слишком сломлена, слишком пуста, чтобы дать желаемое. Но сейчас была нужна – как разрядка, как способ унять бурю внутри, чтобы сосредоточиться на главном.
Закрыл глаза, погружаясь в ощущения, но мысли возвращались к Вертинской. К шагам по обледенелому