Опаленные войной - Александр Валентинович Юдин
Никого ни о чем расспрашивать не хочется. Да и что спрашивать? О чем думается под снарядами и минами, разбирающими их на молекулы? Это знакомо по прошлому. Как дышится в трупном смраде? Да внимай сейчас. А как на вкус ржавая вода из батарей отопления? Не пробовал — Господь миловал. Как спится под не смолкающий ни днем, ни ночью грохот и спится ли вообще? Мне спится, да и вообще каждому по-разному. Почему топтались перед городом в первые дни, не наступали, а потом полезли в лоб? На этот вопрос даже комбриг не стал откровенничать. И почему застряли в уличных боях? Потому…
Чтобы говорить с ними на равных, надо хотя сутки прожить с ними, а так…
Через два часа я ушел обратно. Первыми поднялись «муравьи»: уложили раненых на носилки, перекрестились буднично и привычно, словно проделывали этот повседневный ритуал с детства, да и пошли неторопливо, вытянувшись в цепочку.
А я все маялся, не находя себе места. Прилег в тени под стеной дома, подложив под голову рюкзак и закрыв глаза, но сон не шел. Непрерывный грохот то отдалялся, то приближался, но не прекращался ни на минуту. Лежал, слушал канонаду и думал, что остаться не могу, а уход мой будет сродни предательству тех, кто остается. Что я ничего для них, в общем-то, и не сделал: ну, притащил рюкзак медикаментов да четыре полторашки воды, так это же — крохи от потребности. Что хочу остаться здесь и с ними. Что война стала для них просто работой, достаточно обременительной, тяжелой, но мужики на Руси ко всему привычные.
Я многого не знал, хотя знаю, что такое осознанная готовность к смерти. Нет, не обреченность от безысходности, а именно осознанная готовность жертвенности.
За два с лишним года войны многое повидал: обживал траншеи и блиндажи, выживал под обстрелами, глушило разрывами и от контузии заливало глаза сплошной красной пеленой: ярко-багровой, рассекаемой неоновыми сполохами, как от сварки, потому что отслоилась сетчатка. В лесах под Лиманом гнули к земле «броник», разгрузка с восемью магазинами и шестью гранатами, карабинами, эвакуационным тросом, аптечкой, ножом и всем тем, чем забиваешь карманы. А еще за плечами как минимум РД с БК, бутылкой воды, полблока сигарет и пачкой галет. И истлевала в считанные дни футболка под «броником», пропитанная потом и солью. Все это было, но не сразу, а перманентно растянуто по времени и местам боев, а потому психика успевала вернуться в норму. Были заходы по тылам и «языки». Были мартовские «прогулки» в «серой зоне» вдоль Оскола.
Я не был штурмовиком. Я не лежал, засыпанный кирпичной крошкой, в развалинах агрегатного завода с распоротым животом или оторванной ногой, когда жизнь истекает из тебя вместе с пульсирующей кровью. Я не знаю, что такое ожидание смерти, как изорванный осколками штурмовик, который изначально знает, что за ним никто и никогда не придет, потому что днем на завод не пробраться, а ночью тем более. Он знал это и все равно шел на штурм. Наверное, так шли русские мужики на лед Чудского озера и на поле Куликово. И это была не покорность — осознанная готовность сложить голову во имя Руси. Парадоксально: готовность смерти как высшая ценность жизни.
Я не знаю, о чем думает боец, штурмуя город, которого уже нет, который остался только на штабных картах, и думает ли вообще.
Я не знаю, что думает отдавший приказ штурмовикам, зная, что никто из них не выйдет из боя. О чем он думает, ставя в храме свечу за души погибших.
Я не знаю, что такое быть избитым пьяным комвзвода или комроты неизвестно за что. Хотя нет, знаю: это они заливали свой страх, потому и били солдат. В морду. В кровь. А те воспринимали как должное и даже глухо не роптали. Они-то знали, что взводный или ротный вряд ли переживут их в следующей атаке, потому и прощали их. Христианское всепрощение русского православного человека.
Подсознательно я хотел быть среди этих мужиков, сражающихся в Волчанске на агрегатном заводе, но отчетливо понимал, что не сегодня. Или это оправдание того, что не останусь здесь? Так, заканчивать пора достоевщину: уже полдень и надо засветло добраться до Новой Таволжанки.
На крыльцо вышел фельдшер с закатанными по локоть рукавами халата, который когда-то был белым. Достал сигарету, закурил:
— Скажешь на базе, чтобы прислали пакетов для «двухсотых» и перевязки побольше. Давай, двигай, у них как раз перерыв на второй полдник, так что у тебя в запасе не больше часа. Хохлы теперь европейцы, сволочи, все собезьянничали, даже вот этот послеобеденный кофе. Но ничего, мозги вправим, вспомнят, кто они.
Солнце забралось в зенит и жарило со всей мощью, плавя асфальт. Надел «разгрузку», забросил за спину автомат, махнул рукой часовому и вышел за ворота. Ну вот и все. Я уже больше не «муравей» — я им был только в один конец, а теперь сам по себе.
Я оглянулся: там, в районе агрегатного завода и высоток поднимались дымы и раздавались взрывы, словно кто-то частил в огромный барабан.
Там убивали город.
Там освобождали город.
Миколка
Олег Черницын
Если бы не долгая звонкая трель сложно было бы угадать в ясном, чистом небе пернатого вестника весны. Но тревожно было пение жаворонка. Не узнал он луга и поля — будто безжалостная оспа густо покрыла землю, изуродовав ее. Не узнал он и соседний лес. Покалеченный, с частоколом черных, обугленных стволов он был жалок и даже страшен.
Случилась война, люди воевали с людьми…
Вот и сейчас по широкому междулесью бежал человек, вокруг которого со свистом падали мины. Человек валился в траву, полз, вновь бежал, пригнувшись к земле.
Отставной майор, добровольный участник специальной военной операции Игорь Черница возвращался с передовой. Задание было выполнено, и до своих оставалось совсем ничего, как был замечен нацистами, а тут уж как подобает — без шумных, благопристойных «про́водов» не обошлось. И если бы не воронка на его пути, вряд ли майор встретил день завтрашний. Он бросился в спасительную яму, вжался в ее влажное вязкое дно, закрыв голову руками. Земля содрогалась от близких разрывов




