Клуб «Непокорные» - Джон Бакен
— Возможно, это избавило бы меня от поездки в Хомбург! — смеясь, воскликнул он. — Хорошо, когда опытный врач проживает в двух шагах от тебя. Доктор, я знаю, в какой-то мере отшельник и, похоже, не приветствует себе подобных и хорошо относится лишь к своим пациентам. Но он, вне сомнений, хороший человек, и есть люди, которые говорят, что на войне он был героем.
То, что он сказал, удивило меня, потому что я никак не мог представить себе доктора Кристофа в роли военного, и, кроме того, для подобной роли он был слишком стар. Я подумал, что Мейсен имеет в виду работу доктора в базовых госпиталях, но нет, доктор Кристоф побывал-таки в окопах: хромая нога свидетельствовала о его боевом ранении.
С доктором я беседовал очень мало, так как в моем случае не было нервных осложнений. Утром и вечером он твердил мне о моем питании, и в течение дня никаких серьезных разговоров между нами не было. Такой разговор у нас состоялся накануне моего отъезда. Он прислал записку, в которой сообщил, что хочет встретиться со мной не менее чем на час, и приехал с пачкой выписок и заметок, заглядывая в которые прочел мне что-то вроде лекции о моем заболевании. Только тогда я понял, какое безмерное количество внимания и глубоких размышлений он затратил на меня. Он решил, что его диагноз правилен — моя быстрая поправка свидетельствовала об этом, — однако в течение некоторого времени мне следовало соблюдать простой режим и следить за определенными симптомами. Поэтому он взял со стола листок бумаги и мелким четким почерком написал несколько простых заповедей, что мне следовало соблюдать.
В нем было что-то особенное: честные глаза, рот, который выглядел так, словно его часто сжимали от страдания, суровое доброжелательство — все это я нашел необычайно привлекательным. Мне стало жаль, что в психическом плане я был похож на Ченнелля, и мне захотелось побыть в обществе доктора чуть подольше. Я втянул его в беседу и сразу почувствовал, что он не против. Мало-помалу мы заговорили о войне, и оказалось, что Мейсен был прав.
В ноябре 1914 года в качестве офицера медицинской службы доктор Кристоф был отправлен с саксонским полком на ипрский выступ[95] и провел там зиму. В 1915 году он был в Шампани, а в первые месяцы 1916-го — в Вердене, где сильно заболел ревматической лихорадкой. То есть он провел около семнадцати месяцев в непрерывных боях в самых гадких условиях, воюя почти без передышки. Для хрупкого невысокого человека средних лет — совсем неплохой послужной список!
В ту пору его семья, жена и маленький мальчик, проживала в Штутгарте. У него ушло много времени на то, чтобы, оправиться после лихорадки, и лишь после этого он перешел на домашний режим.
— Война тогда закончилась, — сказал он. — Почти закончилась, но не совсем. Но этого времени мне вполне хватило на то, чтобы вернуться на фронт и получить рану в свою дурацкую ногу.
Должен вам сказать, что всякий раз, когда он упоминал о том, что ему пришлось пережить на войне, на лице его появлялась комическая осуждающая улыбка, словно он заранее соглашался с тем, кто мог подумать, что суровость, подобная той, что присуща ему, должна оставаться в постели.
Я предположил, что его домашний режим был связан с медицинскими процедурами, пока он не сказал что-то о том, что заржавел в своей профессиональной деятельности. Потом выяснилось, что речь идет о какой-то работе, связанной с разведкой.
— Говорят, у меня есть небольшой талант в математике, — сказал он. — Нет, я не ученый-математик, но, если вы меня правильно понимаете, определенные способности к математике у меня есть. Мой разум всегда счастливо бродил среди чисел. Поэтому я был настроен на то, чтобы составлять и толковать шифры, и то был странный антракт, перерыв в шуме войны. Я сидел в маленькой комнатке, отключался от мира, окружавшего меня, и на короткое время был счастлив.
Он продолжал говорить об анклаве[96] мира, в котором он оказался, и, слушая его мягкий монотонный голос, я почувствовал внезапное вдохновение.
Я взял с подставки лист бумаги для заметок, нацарапал на нем слово «Рейнмар» и сунул ему. Понимаете, у меня была мысль, что я мог бы его удивить, подключив его к помощи, которую оказываю Ченнеллю в его исследованиях.
Но больше всего удивился я сам. Едва его взгляд упал на это слово, для него словно бы прогремел гром среди ясного неба, покраснел каждый дюйм его лица и лысого лба. Он с трудом вдохнул воздух и, выдохнув его с таким же трудом, промолвил:
— Откуда вы это знаете?
Ничего я, конечно, не знал, но теперь, когда узнал, мое знание лишило меня дара речи. То был «неумолимо противостоящий», к которому Ченнелль и я тогда, во время войны, питали нашу ненависть. Когда я вышел из оцепенения, я обнаружил, что он восстановил душевное равновесие и говорит медленно и отчетливо, словно священник-формалист на исповеди.
— Вы были среди моих противников… меня это глубоко интересует… Я часто задавал себе вопрос… Но вы в конце концов победили меня. Вы знаете об этом?
Я кивнул:
— Только потому, что вы совершили ошибку, — сказал я.
— Да, совершил. И я виноват, очень серьезно виноват, потому что позволил своему личному горю затуманить мой разум.
Он, казалось, колебался, словно ему не хотелось пробуждать в своей памяти что-то очень трагичное.
— Ладно, я вам скажу, пожалуй, — промолвил он наконец. — Мне часто хотелось — то было ребяческое желание — оправдать свою неудачу перед теми, кто ею воспользовался. Мои начальники это, конечно, понимали, но не понимали мои противники. В тот месяц, когда я потерпел неудачу, я пребывал в глубокой скорби. У меня был маленький сын, его звали Рейнмар, помните, я взял это имя в качестве кодовой подписи? — В этот момент его глаза смотрели сквозь меня, всматриваясь в какое-то видение прошлого. — Он был, как вы говорите, моим талисманом. Он был для меня всей моей семьей, и я обожал его. Но в те дни съестного было совсем мало. Мы жили не лучше многих миллионов немцев, и ребенок он был хилый. В последнее лето войны он заболел чахоткой от недоедания и в сентябре умер. А потом я




