Сапсан - Джон Алек Бейкер
За тополями он снова начал кружить и набирать высоту. Теперь он летел наперерез ветру, споро поднимаясь на северо-запад в вышине над далекой речной долиной. Скользя, кружась, зависая, гребя крыльями, он будто освобождался от своей одержимости садом. Свобода! Нельзя понять, что такое свобода, пока не увидишь сапсана, который вырвался в теплое весеннее небо и странствует по самым дальним областям света. Его воинственное восхождение совершалось по откосам речного воздуха. Подобно дельфину в зеленых морях, подобно выдре в беспокойной воде, он плыл по небесной лагуне к белым рифам перистых облаков. Когда мои руки устали и я опустил бинокль, сокол стал крошечным пятном, растворился, пропал из области зрения. Но я снова нашел его. Он увеличивался, медленно и неуклонно рос. С тысячи футов он нырнул обратно в сад. Он еще не был готов покинуть сад насовсем. Из точки он превратился в размытое пятно, в птицу, в хищника, в сапсана; крылатая голова мчалась сквозь ветер. С рывком, со вспышкой, с хлопаньем крыльев он сел в зарослях, в десяти ярдах от меня. Он чистил перья и осматривался; торжественный получасовой полет не утомил его, не подверг испытанию. В его распоряжении была целая долина, а он взял и вернулся в сад, туда, где стоял я. Здесь есть связь: неуловимая, неопределенная, но существенная.
Время – четыре часа дня. Солнце еще греет, небо почти безоблачно. Он смотрит куда-то вверх. Я тоже смотрю вверх и замечаю самку сапсана, которая на широких кругах заходит с восточной стороны. В прямом свете ее сжатые лапы и светлые перья штанов мерцают, как золото и слоновая кость. Она похожа не на пернатого полокостного хищника, а на отлитый из бронзы ацтекский идол. Она увидела кружащего самца и, чтобы присоединиться к нему, покинула эстуарий. Вот зачем он вылетал из своего сада. Он снова поднимается в вышину, и они реют вдвоем, прямо над моей головой. Ветер относит их в сторону, они то и дело вскрикивают, и возгласы разносятся по кремнистому небу. Сапсаны часто кричат, когда впервые прибывают к своему зимовью, и позже – когда покидают его. Нестройные круги сужаются. Вот птицы кружат на огромной скорости, одна гораздо выше другой. Потом на долгих размашистых дугах они поднимаются по юго-восточному небу, скольжения чередуются с рубящими взмахами крыльев. В каждом движении – настойчивость и мощь. Солнце с ветром не управляют ими. Они нашли собственный источник силы и, наконец, определились с курсом.
Теперь им видно нидерландское побережье, расположенное в сотне миль отсюда. Им видны витиеватые устья Шельды[59], белые линии дамб и далекое мерцание Рейна, на который уже надвигается ночь. Они улетают от знакомых узоров лесов и полей, рек и цветастых ферм; улетают от эстуария, его зеленых островов и ползучей грязи; улетают от коросты солончаков, нечаянной прямизны берега, острых краев суши. Все эти образы сплющиваются в радугу и пропадают за горизонтом их памяти. Им на смену приходят новые образы – пока еще зыбкие миражи. Но протяжная белизна материкового побережья, но далекие острова, теперь погруженные во тьму, но утесы и горы, выплывающие из ночи, обязательно прояснят их.
29 марта
Две сотни золотистых ржанок кормились на подросшей пшенице. Они то вслушивались во что-то, то, как большие дрозды, дырявили землю. Многие уже переоделись в летнее оперение. Их черные брюшки блестели на солнце под горчично-желтыми спинками, как черные туфли, присыпанные лютиковой пыльцой. На берегу реки я нашел останки зайца. Он был мертв уже несколько дней. Сквозь разодранную шкурку виднелись кости. На некоторых тонких костях сапсаний клюв оставил треугольные сколы. Заяц, может быть, был найден уже мертвым и сразу же съеден. Но гораздо вероятнее, что его убили двое сапсанов, охотившихся сообща. Мне не впервой находить такого зайца. Чаще я нахожу их в марте, когда линяющие сапсаны убивают особенно много млекопитающих.
В роще возле реки зарянки пели свою песню – чистую, как родниковая вода, свежую, как хрустящая сердцевина салата-латука. В их песне, как в треньканье клавесина, всегда есть легкая дымка ностальгии. Лес пах корой, золой и прелыми листьями. В конце просеки сиял круг холодного неба. Самец снегиря сел на провисшую ветку лиственницы. Он вытянул шею к более высокой ветке, изящно откусил от почки и принялся задумчиво жевать. Потом наклонился и сорвал почку с нижней ветки. Он был красно-черным толстяком, кормился лениво, лишь изредка напрягаясь, чтобы на хриплом выдохе пропеть свое «ду-дуду», и его горло при этом подрагивало. Он напоминал вола, жующего листья боярышника. Но рывок и поворот клюва, когда он откусывал от почки, напомнили мне сапсана, ломающего шею своей добыче. Что бы ни уничтожалось, сами акты уничтожения не слишком отличны. Красота – это испарения над ямой смерти.
Я пошел к ручью, чтобы отыскать золотистого сапсана. С 24‑го числа я не видел его в долине. В час дня над полями возле Южного леса зависала пустельга. Ее крылья опасливо трепетали на ветру – так пальцы легонько касаются горячего утюга. Крылья колебались, как клинок ножа-ветчинника. Пустельга снизилась и снова зависла, так что крылья выгнулись вверх, их бледные края засверкали. Потом она отвела крылья назад, как парашют, и совершила отвесный нырок. (В отличие от сапсанов, пустельги при пикировании не прижимают крылья к бокам.) В последний момент она выровнялась и с глухим ударом схватила какого-то зверька, притаившегося в траве. Когда она перелетела на кротовину, чтобы начать есть, с ее клюва свисало серое тельце. Стоило мне подойти ближе, как она сбежала, бросив добычу. Зверек оказался обыкновенной бурозубкой, совсем маленькой и легкой. На пушистом сером меху остались отпечатки когтей. Я положил ее на землю в надежде, что птица вернется за ней, когда я уйду.
Я просидел часа два под шершавым вязом возле сухого дерева, но сапсан так и не объявился. В небе надо мной раздался блеющий звук; сперва совсем тихо, а потом громче. Это токовал бекас. Я высматривал его на пятидесяти футах, а нашел почти на пятистах. Юркий, как жаворонок, он охватывал своими кругами большой участок неба. То его огонек разгорался, то он прорезал белые облака черным алмазом. Каждые секунд двадцать он входил в пологое пике и расправлял хвост. Перья так колотились о воздух, будто кто-то наигрывает песенку на папиросной бумаге, заправленной в расческу. Этот звук и называется блеянием бекаса. Можно было различить от восьми до десяти жужжащих нот, из них самой громкой была то ли четвертая, то ли пятая. Звук переходил в крещендо и затихал, когда бекас возобновлял ровное кружение. Звук был оглушительно громким и резонирующим, словно над головой просвистывали гигантские стрелы. Зловещий звук будто предвещал, что с неба вот-вот заговорит оракул. От этого звука было не спрятаться. Покружив и поблеяв минут пять, бекас сел на болотистый берег ручья. В марте, если уровень воды высокий, здесь всегда можно увидеть бекасов, но во время гнездования они сюда не прилетают.
Через полчаса снова раздалось блеяние. Бекас кружил и забирался еще выше, чем до этого, и его едва можно было разглядеть. Я заметил, как мне показалось, второго бекаса, который кружил на меньшей высоте. В бинокль я сразу признал в нем сапсана. Он взмыл к бекасу. Тот не видел опасности, пока сокол не подлетел к нему на пятьдесят футов. Тут его блеяние прекратилось, он извернулся и круто взмыл – так же бекасы обычно взлетают с земли, если их подшуметь. Сокол рвался за ним. Бекас ринулся было вниз, но сокол тут же спикировал и заставил его набирать высоту. Этот маневр повторился раз десять или одиннадцать, и птицы уже почти исчезли в вышине. Над рекой они взобрались на огромную высоту, и я ожидал, что почти обессилевший бекас в последний раз попытается спастись и нырнет к плавням. Он ринулся вниз внезапно, будто сраженный ударом. Он




