Жестокие всходы - Тимофей Николайцев
Отдай, что имеешь, да только не знаешь…».
И кислый, как мышью изжеванный мякиш,
вперёд сапогами всплывает почтмейстер.
Крупа разварилась и стала, как клейстер.
Какие у псов здоровенные бо́шки…
Крупа разварилась, налипла на ложке,
и миска с похлебкой вдруг сделалась лужей.
Очнись же, очнись же… Очнись, а то хуже…
Когда впервые открываешь глаза — над тобой всегда потолок. И оттого, ровен он и бел, или же бугрист от протёкшей крыши, а то и вовсе обшарпан — от этого и зависит вся твоя будущая жизнь.
Сейчас потолок над головой Луция именно такой — дрябло провисает, как брюхо занемогшей коровы. Когда отец пропал и у матери закончились сбережения платить господину Шпигелю — тот позволил, чтобы они втроем, с матерью и тёткой переехали в один из боковых флигелей, под самую крышу. Нормально содержать этот флигель домовладелец бросил ещё несколько лет назад, а уж заново перебирать кровлю над ней — и вовсе не собирался, и дерево над головой Луций потихоньку гнило, с слоилась с потолка штукатурка, кое‑где даже обнажив дранку. В комнате было нестерпимо жарко — тётка Хана убедила мать, что любая болезнь берётся от промоченных ног, а значит и выходит с по́том. Поэтому печку топили, не открывая окна — тяги огню не хватало, вот и осели на потолок жирные хлопья сажи. С первого взгляда было понятно — живя под таким потолком невозможно не примерить, в конце концов, робу землекопа.
Лёжа без сил в постели, весь закутанный в одеяло, будто закопанный заживо, Луций снова подумал об отце — тот тоже надел робу и стал постепенно безликим, стал похожим на ещё один глиняный ком. И так же, как глиняный ком, оброненный с лопаты — канул в бездонную шахту и пропал там… как пропадали и будут пропадать ещё очень и очень многие после него. Всё просто устроено — роешь ли ты землю, или долбишь камень в чреве подземной скалы, или волочишь бадьи вынутой породы наверх по штольне, чтоб вывалить ещё одну кучу к подножию Стены — оставаться тебе этаким комом, и внутри тебя вечно будет земля сухая. Нанимаясь мастером, отец ничего этого не знал. Да и откуда ему было знать — Колодец ещё только рыли… это теперь каждому известно, что землекопы чем‑то неуловимо отличаются от людей. Многие из них даже жажды не чувствуют, когда Глина просыпается и Зовёт.
«Наверное — там, под землей, они уже по горло насытились ею…» — думает Луций, в беспамятстве исходя по́том, но никак не выздоравливая.
Теперь, когда одна за другой закрываются ремесленные мастерские, многие горожане вкалывают на отвалах. Многие идут в каменотёсы — сверлят извлечённые наверх глыбы, раскалывают их клиньями, толкут отколовшийся щебень в тонкую муку, мешают с глиной и известью.
«Нужно строить Стену, — так говорит Духовник. — Чем выше будет Храмовая Стена, тем глубже уходить в недра Колодцу. Ибо Стена сия о пяти углах — есть наша покорность Глине. Ибо чрево земли бездонно и благодатно. Мы должны возить на поля мягкую рыжую глину и разбрасывать её там, ибо без глины этой поля наши не родят…»
Даже Луций, хотя и был ещё шпаной, но помнил — как раньше, ещё до Колодца, возили с полей тугие жёлтые снопы. Помнил коров на зелёных лугах за Волопайкой, куда бегал когда‑то играть с Эрвином. Тот — не был ещё кривощёким, фурункулы у него позже полезли. А теперь — хоть и сеют, но урожаи скудны, а коровы худы, и вместо тучных лугов шелестит сорная трава, как колючее море… И всё чаще скотники вместо кормилицы-коровы заводят узкорогих придурошных коз — тем плевать, что жрать, крапиву и ту жуют.
А Духовники всё твердят:
«— Мы кормимы землей и чревом её мы живы!»
«А как же, — думает Луций, — те дремучие леса, где живут сороваты.»
Городские власти-то с ними торгуют — одним камнем не обойдешься, вот и возят в город подводами строительный лес, работают пилорамы. А брёвна бывают — ого-го какие! Порой шестёрку битюгов надобно запрячь, чтобы притащить одно бревно. Как могли где-то вымахать такие огромные дерева́, если те же телеги никогда не возили глину к их корням? Что-то тут не сходилось…
И вольнонаёмных горожан — Духовники не пускают в колодец. Они крутят ворот, поднимают бадьи с породой к устью главной шахты и всё — дальше им нет хода. А землекопы, хоть и живут в городских кварталах, но чураются горожан и близкой дружбы ни с кем не водят. И говорят ещё — многие их них всё реже и реже выходят под небо. Луций и сам это замечал. Пустеют городские дома, и многие квартиры вечерами темны окнами, стоят без жильцов. Много уже и на Ремесленной таких… и это даже хорошо вроде бы, а то господин Шпигель давно поднял бы им плату.
Луций лежал и думал о всяком таком… потея так обильно, что порой казалось ему, что он напрочь растворяется в колючем одеяле.
Порой заходила тетка Хана и поила Луция тёплым, только что сквашенным молоком, от которого того тошнило.
Долгих два дня он пролежал пластом — теперь ноги вроде слушались, но была в них такая ватная слабость, что вообще не хотелось ими шевелить. Луций часто забывался сном, и тогда — мерещилась ему во сне та кирка, которую они стянули с воза. Снова и снова… Это надо же — как цепкий репей она к нему прилепилась. И чего ради только? Что в ней такого? Луций против воли снова начинал об этом думать, и голова гудела — как прачечный котел, в котором прачка Фа вываривала бельё.
Один раз, пока тётки Ханы не было дома, забежал Курц… и долго сидел подле, ожидая, когда Луций очнётся.
Луций был рад его видеть, но через силу изобразил недовольство.
Курц — тоже был какой-то снулый, будто только-только проснулся посреди белого дня. Сидел, а голова свешивалась, не держалась на шее.
— Это и правда сороват был… Да не простой лесной человек — Болтун. Такой, что куда там Лентяю-коровнику… — так сказал он, наклоняясь к Луцию и придерживая свою голову за волосы. Как отрезанную. Жуткая была картина.
— Чего он от тебя хотел-то? Зачем пытал?
Пытал…, а ведь точно! Так вот, что это такое было… Пытал, скручивал его мысли в тугой жгут, заставлял видеть и чувствовать всякое… Тогда понятно, отчего он такой выжатый…
Но Луций в ответ только плечами пожимал — не знаю, мол.




