Жестокие всходы - Тимофей Николайцев
Быть может, это его и спасло…
А может, соровату просто надоело возиться с мальчуганом, напуганным до усрачки, но непостижимо упрямым… и явно ничего не понимающим. А может, кто из землекопов прошёл невдалеке и перехватил его внимание. Как тут разобрать?
Глава 7 (бредовая, как сон среди болезни…)
Луцию самому ещё не разу не доводилось побывать под Болтуном. Ещё не разу ритуальный Шёпот не скручивал его так, как бражники комкают полу рубахи перед тем, как зычно в неё высморкаться…
«Вот, оказывается, что чувствуют те лошади, — вязко, по одной мыслишке, думал он. — Вот оказывается…»
И он пуще прежнего затрепетал, осознав внезапно на собственной шкуре, что не только усыплять понурых коняг да загонять обратно в будки скулящих псов способны настоящие Болтуны.
Он вспомнил о том, что говорили люди про Лентяя-коровника — и эта молва заставляла пастухов за три версты обходить ту укромную клеверную поляну, которую тот облюбовал.
Вспомнил россказни Кривощёкого, на которые обычно только хмыкал презрительно, но… все-таки слушал — как волопайские скотники шёпотом клянут проклятого Болтуна, когда десяток бредущих с пастбища коров вдруг поворачивают, как по команде и, роняя слюнную жвачку, не замечая ни кнутов, ни окриков — уходят вдруг прочь. Как пастухи робко выходят ночью к околице и глядят в темноту — изредка, осмелев сверх меры, подзывают: «Буряша… Буряша…», и как радуются, когда их ополоумевшая Буряша, блукая и мыкая, всё же находит свою калитку, и как долго потом кровоточит её воспалённое, выжатое досуха вымя.
Как захочет Болтун — так тому и быть.
Захочет он для потехи, чтобы спустил ты портки и бежал по улице у всех на виду, сверкая голым задом — будешь бежать…
Захочет, чтобы портки спустив, не бежал никуда, а так и остался стоять смирным раком — что ж, останешься стоять, как миленький… Это уже потом — хоть ори, хоть мыль петлю, как бражник Отто, во хмелю на ту поляну однажды забредший… Доживи ещё сперва до того потом…
Луций был ещё цел, но уже будто раздавлен — как влажный червь под сапожной подошвой, что вот-вот опустится.
Сороват возвышался над ним — то становясь точь-в-точь как дерево, и тогда Луция враз начинало корчить от ужаса, то опять оборачиваясь человеком.
Было странно осознавать такое — что вот уйма народа вокруг, и жандармский разъезд только что прогрохотал копытами поодаль, что есть среди толпы мужики, которые одним ударом могли бы перебить этого старика пополам, как сухую валежину, а вот, гляди — что захочет он сделать с Луцием, то и сделает, и никто ему не указ.
Что бы ни задумал сделать с ним этот старик — всё уже свершилось, всё уже принадлежало прошлому, а не будущему:
— Принесёшь ли семя, коли увидишь? — с нажимом вопрошал старик.
— Пусти! — хрипел Луций, выворачиваясь из невидимой хватки.
— Принесёшь ли? — старик нахмуривался, теряя терпение от тщетных усилий этого строптивого шкета. Кора надбровий надувалась буграми, а дупла подглазий углублялись до черноты.
— Да… — скулил тогда Луций, стыдливо поджимаясь.
— Пшёл… — разрешил сороват… и булыжная мостовая, на время сделавшись пологим склоном, разрешила Луцию закувыркаться по ней прочь…
Только когда сороват бесследно исчез в возбужденной зрелищем толпе, то Луций пусть и с трудом, но сумел подняться.
Хотя мостовая была суха, и пыль меж булыг лежала ничком, ноги его разъезжались, словно на глиняном току в дождь.
Он поплёлся домой — совсем как та корова с пустым, болезненно ёкающим на ходу, выменем.
Домой… А где это? Он в недоумении крутил головой. Забыл… Забыл? Разве бывает такое? А вот, поди ж ты — было… Город вокруг вроде был тем же самым, но каким-то незнакомым — не знакомые кварталы, излазанные вдоль и поперёк, а путанный скверный лабиринт… проулки, заборы, задворки, дровяники, помосты… Он не понимал, куда ему нужно… Сюда? Он видел впереди забор и шёл к нему, а потом оказывалось, что не забор это, а коновязь с отполированной жердью, в которую он упёрся животом и дальше идти не может. И соломы натрушено, и овса накрошено. И нога — натружена… И одеяло — наброшено… И тётка встревожена, а губа — прокушена. И матерью спрошено «Что это с ним?»… и мать огорошена: «Да как же так — просто шёл домой и свалился? Падучая, что ли? Никогда ей не страдал, а тут вдруг… Кто его привёл-то? А вы, стервецы — оба с ним были? Чего опять вытворяли?!»
— О горе, горе материнское… — Это уже тётка Хана. Мерзавка старая…
А потом ещё пуще затрясло его, залихорадило… и голоса в комнате слиплись, перепутались…
— Ты с ним бы построже!
— И так ведь, куда уж?!
И приступы дрожи…
— Ты думаешь замуж?
— Да нет уже… хватит!
И ругань на кухне. И скрипы кровати.
И в доме не спят, а всё ходят сквозь сенцы…
…и плачут, и плачут — лицом в полотенце.
А речка запружена, дверь перекошена.
На улице вьюжно ли? Нет — занавожено.
И лошадь запряжена. Шорохи платья.
— Где папа? Где папа? — Спи, Луций, он — в шахте…
Давно уже, что ты… Ты был ещё малый…
Все падала… падала… падала… пала…
монета в Колодец, на влажную Глину…
— Хозяйки, а нужен ли пух на перину?
Недорого!.. — Что так?.. — Да резали гуся.
А я — как тот гусь, да пока не ебуся…
— Бабуся! Бабуся… вот старая проблядь…
— Да он не украл… просто взял — чтоб попробовать…
— Попался, гаденыш! Хотел задарма, да?..
Держите, держите, зовите жандарма…
Да где там — заборы, проулки, задворки…
собачий захлеб. И роняют иголки
меж пальцев усталые злющие мамки.
Не строят детишки песочные замки,
а видят во снах груды хлебных пирожных…
Умеют же люди, а нам — не положено…
И лошадь запряжена. — Мал для работы —
не выстоит смену! И вечер субботы
пришелся опять аккурат да среду.
И короток день, завершаясь к обеду.
— Отдай, что имеешь… и сам падай следом!
А, падая, вспомни ту ржавую ки́рку!
Зачем её ищут?.. четыре четырки,
огонь подкотельный да выдох повздошный…
Поймал б воробья, да не ест, падла, крошки-то…
Опять эти псы! отравить бы им мяса,
да где я возьму? А суконная ряса —
плывёт перед взглядом, и жар гложет угли…
— Зачем её ищут? Зачем мы стянули?!
А лошадь запряжена… свешено стремя…
«Родится от почвы Железное Семя!» —
пугал сороват, обрастая корою.
«Политое кровью… Тоской вековою…
политое потом трудов бесполезных…
посыпано прахом




