Повести монгольских писателей. Том первый - Цэндийн Дамдинсурэн
Все это пролетело у меня в мозгу в считанные секунды.
— Я хотел, чтобы ты была счастливой, а со мной тебе было не по пути. Подумай сама: сейчас у тебя муж, дети, а то до сих пор ждала бы неизвестно чего.
Оюун глубоко вздохнула.
— Если бы ты не прогнал меня тогда, может, и не застрял бы здесь. Ведь не может человек всю жизнь провести за решеткой! А я бы тебя дождалась, хотя бы и старухой…
«Эх, вернуть бы все назад», — невесело подумал я и своей корявой от мозолей ладонью прикоснулся к руке моей любимой.
— А человеком ты все-таки остался, Жамбал, помог этому несмышленому воришке, — проговорила Оюун.
Святая простота! Ее же деньги я ей и отдал, сидел на них до поры, будто кот-разбойник, изображал добродетель. Я отвел глаза в сторону, словно что интересное в степи увидал. Но откуда я знал, что в этом доме живет Оюун? Знал бы, так обошел бы его стороной. Оюун удивилась, наверно, моему молчанию, стала подавленной, грустной.
— Наверно, скоро конец твоим страданиям? — вдруг спросила она.
Я прикинулся дурачком, хотя прекрасно знал, что мне сидеть еще да сидеть.
— Точно не знаю, но думаю, что скоро…
И тут раздался безразличный голос:
— Жамбал, кончай курить, давай за работу… А вы, гражданка, ступайте своей дорогой.
Я задрожал от злости. Если бы не Оюун, я наверняка прибил бы конвоира, но она меня, словно арканом незримым связав, своим присутствием остановила.
— До свиданья, Жамбал мой! Что поделаешь, не очень это удобное место для встреч да разговоров. Постарайся поскорее отсюда выйти. Если будешь в увольнительной, загляни к нам.
Она дала мне немного денег и показала дом, который я и без нее хорошо знал. Я притворился, что стараюсь запомнить, переспросил адрес. А взяв деньги, чуть не рассмеялся — ведь они мне вроде как награда за благородство попали от той, которую я прошлой ночью обворовал…
— Если сможешь, узнай, как мать моя поживает, и дай знать, — попросил я ее напоследок, и она ушла. Часто оглядываясь, поднялась на холм, что был по правую руку, помахала мне оттуда в последний раз платком — и все. Я остался снова один, как хотел, только сердце почему-то ныло.
— Добрая у тебя сестренка, — сказал мой напарник. Я ему не ответил и долго еще смотрел в ту сторону, куда ушла моя Оюун.
День был прохладный. Стояла осень. По небу, словно маленькие лохматые барашки, бродили пушистые белые облака. Над головой пронеслась пара турпанов. Будь я путным человеком, сейчас счастливо жил бы вдвоем с Оюун, радовался, как эти турпаны.
— Давай-ка, братишка, за работу приниматься, — сказал я и сам удивился, что назвал парня братишкой — до этого дня всех и каждого называл одними тюремными кличками, жестокими и унижающими. Видно, от тепла Оюун подтаяло мое сердце. Вечером, когда нас привели в барак, я молча улегся на койку и отвернулся к стене. В другое время начал бы соседей травить, а сегодня лежал, думал и чувствовал, как в душе моей поднимается буря. Любое нормальное дитя, как подрастет, так начинает о матери своей заботиться. А я? Забыл, словно не она меня родила, словно я червем из щели земной выполз. Старуха, верно, ждет не дождется, когда ее сынок навестит, а он который уже год в казенном доме. Матери от меня, балбеса, одни страдания, казнился я. Помню, от этих горьких дум отвлек меня громкоговоритель. Кто-то там предложил послушать песню «В Хэнтэйских горах высоких». Как раз в Хэнтэе жила мать. Раздались нежные звуки скрипки, и мне живо представилось, как красивая, нарядная девушка плавно водит смычком по струнам, я даже пальцы ее увидел, длинные и белые, словно слоновая кость. А потом потекли воспоминания: перед мысленным моим взором встали подернутые туманной дымкой вершины Хэнтэйских гор, белые от вечного снега. Зашумела под ветром древняя тайга, защебетали, защелкали разноголосые птахи, зажурчали прозрачные, холодные речушки. Да, красив ты, мой родной Хэнтэй, думалось мне. Был у тебя сын, пил он твою хрустальную воду, ступал по мягким шелковистым травам, а теперь понуро сидит взаперти, за колючей проволокой, а поверх ее видна ему одна только голая степь. Ты и не знаешь, край мой, как сыну твоему сейчас больно… Захотел он снова взглянуть на тебя, потянуло его к твоей красоте, домой потянуло. Освобожусь — и тут же, без проволочек, на родину. Может, там мое спасение. А воспоминания несли меня дальше. Вот и детство перед глазами, счастливая пора, когда мы вдвоем с Оюун весело носились по зеленым лесным лужайкам, сгоняя разбредшихся овец и ягнят. И еще картина! Собираем мы голубику у подножья красавицы нашей Хан-Уул. Я увлекся и все дальше забредаю в чащу и вдруг натыкаюсь на медведя, который валяется в низеньких кустиках голубики и лакомится терпкой ягодой. Как ошалелый, мчусь обратно, спотыкаюсь о корень, просыпаю всю ягоду из ведерка. Помню, как хохотала Оюун, увидев меня перемазанного грязью пополам с соком раздавленных ягод… Потом я стал большим. Собираясь на свидание с Оюун, я садился на своего каурого коня и напевал в такт его быстрой рыси:
В Ононе-реке глубока вода,
Но каурому все нипочем.
Красивых девушек много здесь,
Но одна лишь в сердце моем…
Набежала и скатилась по щеке теплая слеза. Я забыл, когда плакал последний раз, и слезы в тот день показались мне чем-то совершенно новым и неизведанным. А музыка продолжалась, нагоняя на меня светлую, пронзительную тоску. Я вдруг увидел мать: вот она сидит сгорбившись неподалеку от стада, что пасется в долине, и смотрит вдаль. Она разглядывает всадника на кауром коне, прикладывает ладонь козырьком к глазам — сын или кто-то чужой едет к ней. Бедная моя мама! Сколько слез пролила ты из-за меня!.. Губы мои шевелились, мысли и воспоминания почти




