Балерина из Аушвица - Эдит Ева Эгер
Впрочем, возражения Клары не единственное препятствие для нашего с Белой желания быть вместе. Он все еще в законном браке с той женщиной-нееврейкой, которая сберегала их фамильное состояние от конфискации нацистами, и она не желает давать ему развод. Они никогда не жили вместе и близких отношений у них никогда не было – один лишь взаимный расчет: она пользовалась его деньгами, он – ее непринадлежностью к еврейской нации. Но она вовсю упрямится и соглашается дать Беле развод только после того, как он предложил выплатить ей щедрые отступные.
Помимо того, у Белы есть невеста в Татрах – та, что умирает в туберкулезной лечебнице. Бела умоляет ее подругу – свою кузину Марианну, которая скрывалась от нацистов в Англии, а после войны вернулась, – сообщить бедной девушке, что он не станет на ней жениться. Марианна, как и следовало ожидать, приходит в ярость. «Ты чудовище! – кричит она Беле. – Не смей так поступать с ней. У меня просто язык не повернется выложить ей, что ты нарушил свое же слово. Даже не надейся».
Тогда Бела просит меня поехать с ним в Татры, чтобы он сам все сказал девушке. Мы садимся на тот же поезд, что несколько месяцев назад вез нас в лечебницу, когда Бела всю дорогу сидел уткнувшись в газету.
«Как я посмотрю, тебе теперь нравится птичка в дерьме по самую макушку», – говорю я.
Бела прыскает. А по моему телу снова разливается тепло, и это чувство, как я подозреваю, вполне может называться любовью.
Его невеста великодушна и добра ко мне и очень, очень больна. Должно быть, моя душа исцеляется, недаром вид столь страшного телесного разрушения так пугает меня. Слишком живо он напоминает мне о собственном недавнем нездоровье. Я боюсь стоять так близко к распахнутой в смерть двери. «Как я рада, – говорит мне девушка, – что Бела нашел себе такую пару, такую полную энергии и жизни спутницу». Я в свою очередь рада, что она дает мне благословение. Но как легко я могла оказаться на ее месте, вот так же лежать в постели, обложенная сбитыми в комья подушками, поминутно заходясь кашлем, оставляя на носовом платке кровавые пятна.
Мы с Белой ночуем в том самом отеле, где познакомились, когда Клара попросила его проводить меня до лечебницы. Мы с ним в первый раз остаемся ночью в одной комнате, делим одну кровать. Я силюсь вспомнить запретные слова из романа Золя «Нана», все услышанное от замужней соседки по нарам в Аушвице и еще что-нибудь, что поможет мне подготовиться к хореографии близости с мужчиной.
Мы сидим на краешке кровати, пока что полностью одетые. Одна часть души побуждает меня удрать из спальни, другая – сорвать с себя всю одежду и наконец проделать и испытать все, что до сих пор я только рисовала себе в воображении.
«Ты вся дрожишь, – говорит Бела. – Тебе холодно?» Он идет к своему чемодану и достает из него сверток, красиво перевязанный атласной лентой с бантом.
Внутри коробка, проложенная нежной папиросной бумагой, а в ней – дивной красоты шелковая ночная сорочка-неглиже. Какой расточительный подарок! Но не это больше всего трогает меня. Каким-то безошибочным чутьем он угадал, что для грядущего момента мне понадобится что-то вроде второй кожи. Вовсе не потому, что я хочу заслониться от него, скрыть свою наготу. Мне нужно совсем другое – то, что помогло бы обострить чувства, собраться с силами и духом, шагнуть в новую, еще не написанную главу моей жизни. Я иду в ванную комнату переодеться, и трепет охватывает меня, когда, надевая через голову свое неглиже, я ощущаю, как нежная ткань струящейся волной спадает мне на ноги. Правильно подобранный костюм украсит любой танец. Я возвращаюсь в спальню и кружусь перед Белой.
«Izléses», – выдыхает он. Изящно.
В его взгляде я вижу больше чем просто комплимент. В его глазах светится новый интерес, признание новой ценности за мной, за моим телом, за моей жизнью.
По возвращении в Кошице Бела объявляет, что хочет сводить меня потанцевать.
«Пускай у нас будет настоящее свидание, – говорит он. – Мы пойдем в ресторан».
Собираясь, я вспоминаю первое свидание с Эриком, свою белую юбку, американский джаз. Теперь я совсем другая. Я надеваю плиссированную юбку, подаренную мне девушкой, которая умирала от туберкулеза в лечебнице. Она уже не сможет танцевать, но сегодня танцевать буду я – и за нее тоже.
В ресторане я ловлю себя на том, что вся словно одеревенела. Такое со мной бывает: время от времени я снова превращаюсь в куклу с заклинившими шарнирами и тщетно пытаюсь привести их в движение. И да, иногда мне кажется, что я не живу, а только делаю вид. Заглянув в меню, я впадаю в ступор. Как ни мучительно было голодать, в лагере я каждый день получала свою порцию водянистой похлебки, и это единственное оставалось незыблемым посреди шока, ужаса и неизвестности того проклятого места. А сейчас огромный выбор блюд меня подавляет. Я чувствую себя виноватой, не заслуживающей такого сказочного изобилия.
Бела видит мою растерянность и сам делает заказ для нас обоих. «А пока нам несут блюда, – говорит он, – давай-ка потанцуем».
Он ведет меня к танцплощадке. Мне вспоминается знакомый американский солдат из Вельса. Вспоминается мой балетмейстер и то, как он поднял меня над головой, когда я держала шпагат. Все силы и эмоции жизни ты будешь черпать изнутри. Я отдаюсь во власть рук Белы, во власть музыки и собственного тела, в котором вдруг просыпаются сила, гибкость, податливость. Бела – великолепный танцор. Сама не знаю, за что мне такой подарок, но на меня вдруг нисходит душевный покой. И я больше не мучаюсь назойливым вопросом, каких благ я заслужила, а каких нет.
Бела кружит меня, запрокидывает и улыбается. «Да ты танцуешь, девочка моя», – говорит он. Когда мы возвращаемся к нашему столику, какой-то человек машет мне и жестом подзывает подойти.
«Меня зовут Дьёрдь, – представляется он. – Я знал твоего друга Эрика. Виделись с ним пару раз. Еще до войны».
Он приглашает нас присесть за его столик. «Ты знаешь, что Эрика больше нет?» – спрашивает он меня.
Я киваю: «Говорят, что он совсем чуть-чуть не дожил до освобождения».
«Да, – голос Дьёрдя звучит очень серьезно. И очень тихо. – Я был вместе с ним в том лагере».
Я молчу. Он приоткрыл дверь. И у него я могу больше узнать об Эрике. Могу спросить, вспоминал ли он обо мне, сохранил ли любовь ко мне до самого конца. Спросить, сильно ли он был покалечен, какими были его последние слова, если он вообще произнес их. Я могу подробнее расспросить Дьёрдя, добавить новые штрихи к картине своей скорби. Но если спрошу, тогда буду знать наверняка. И с этих пор для меня он станет не просто человеком, которого больше нет, а человеком, который страдал и умер.
«Не уверен, что должен рассказывать тебе все это, – продолжает Дьёрдь, – но, думаю, тебе следует знать».
У меня сдавливает грудь. Бела ободряюще сжимает мою руку.
«Говори», – отвечаю я.
Дьёрдь глубоко вздыхает, прежде чем начать. «Ты же знаешь, каким Эрик был идеалистом».
От его «был» я содрогаюсь. Как же несправедливо упоминать его в прошедшем времени. Я не желаю принимать этого. Но все же киваю, поскольку помню, с какой неподдельной страстью Эрик говорил о Палестине, как горячо желал посвятить себя медицине.
«Он сохранял силу разума и тела, – продолжает Дьёрдь, – но вот его дух тяжко пострадал, лагерь подкосил его. Эрик никак не мог принять, что люди способны так методично истреблять других людей».
«Никто и не должен это принимать», – замечает Бела.
«Конечно нет, – соглашается Дьёрдь. – Но беда в том, что у Эрика пропала воля жить в таком мире».
Я сижу, не решаясь дышать. В горле совсем пересохло. Мне кажется, что, попробуй я вздохнуть, тут же подавлюсь воздухом.
«Он…» –




