Кризис короны. Любовь и крах британской монархии - Александр Ларман
Хардинг презирал своего монарха, и это чувство зрело в нем задолго до коронации. Как он позднее писал, «он, казалось, начисто не ведал ни о полномочиях конституционного государя, ни о порядке управления страной». В гневе он осуждал «непунктуальность, непоследовательность, бестактность и самомнение» Эдуарда, жалуясь, что эти качества «создавали немыслимые препоны для всех, кто служил ему». Не вызывало у него одобрения и стремление нового короля модернизировать монархию, которое он отметал как «страсть к переменам ради самих перемен» и «неприязнь, почти ненависть, к устоявшимся методам отца», порицая его за то, что «он [не мог] понять, что эта упорядоченность – не блажь, а необходимость для исполнения долга»[142].
Хардинг также с презрением подметил, что «главная забота Его Величества… – финансы, и на первом месте у него всегда вопрос экономии»[143]. Узнав о финансовой пощечине, каковую он получил в завещании отца, король впал в уныние. Уиграм отмечал: «Король был крайне подавлен тем, что отец оставил его без гроша, и не переставал вопрошать: “А как же я?”. Мы тщетно пытались втолковать ему, что покойный король полагал, будто старший сын, пребывая в звании принца Уэльского четверть века, должен был скопить немалый капитал из доходов герцогства Корнуолл… но утешить нового монарха нам так и не удалось. Он вновь и вновь твердил, что его братья и сестра получили щедрое наследство, а его обошли… лишь позднее выяснилось, что он укрыл от посторонних глаз не менее миллиона фунтов стерлингов… Однако Его Величество по-прежнему продолжал быть одержим деньгами»[144].
Пусть нищета ему и не грозила – герцогство Корнуолл делало его богаче самых смелых фантазий его народа – однако финансовая независимость, обещанная Уоллис, так и осталась недостижимой, что его снедало. С первых шагов на троне он проявил себя монархом случайным и неохотным, не готовым пожертвовать личным счастьем ради символической роли, в которую он едва ли верил.
Хотя впоследствии он и признавал, что «возможно, трон никогда не был пределом его мечтаний», – слова, вторящие суждению Джона Саймона, писавшего, что «он на самом деле не рвался в короли»[145], – Эдуард упорно отвергал домыслы Ласселса, что, потерпев фиаско в финансовых делах, он тут же помыслил об отречении. Напротив, он уверял, что «стремился быть королем успешным, пусть и королем нового типа»[146]. Однако, как едко подмечал Монктон, этот «новый тип» монарха подразумевал его «непоколебимую решимость оставаться самим собой. Он готов был являться на зов долга, заниматься государственными делами и участвовать в церемониях, когда то было необходимо, но личную жизнь желал оставить неприкосновенной, продолжая жить… как в бытность принцем Уэльским»[147].
И все же на первых порах Эдуарду удалось создать видимость государственного деятеля, хотя и не для всех. Бывший премьер-министр Рамсей Макдональд, увидев его на Тайном совете по случаю вступления на престол, счел, что «его первое появление в качестве короля было, несомненно, многообещающим – несколько нервным и сдержанным в манерах, но уже исполненным возросшей твердости и властности»[148]. Архиепископ же Кентерберийский Космо Лэнг остался куда менее благосклонен. Лэнг, близкий к Георгу V, не раз делился с ним своими опасениями относительно своенравного поведения принца. И вот, встретившись лицом к лицу с новым монархом, Лэнг, быть может, вспомнил сцену из «Генриха IV, часть II», где верховный судья, страшась мести былого повесы Гарри, ныне Генриха V, говорит: «Если взвесить здраво, то у вас нет оснований для вражды ко мне[149]». Архиепископ попытался уверить Эдуарда, что, хотя и не скупился на резкие слова в прошлом, руководствовался лишь заботой о духовном благополучии нового короля. Ханжество высшей церковной иерархии, однако, не обмануло Эдуарда, прекрасно понимавшего, что Лэнг – противник его «дружбы» с Уоллис. «Скрывая негодование [при этих словах]… я, казалось, так и не смог произвести на него впечатление… Несомненно, он, как и я, испытал облегчение, когда аудиенция подошла к концу»[150], – писал он впоследствии. Вскоре стало очевидно, что консервативный, показной моралист Лэнг и король-новатор не найдут общего языка.
Неудивительно, что во время следующей встречи Эдуард попросту «выставил за дверь архиепископа Кентерберийского»[151]. Как подмечает Зиглер, «Эдуард был чужд христианской вере, и даже в зените своей популярности, будучи еще принцем Уэльским, сама мысль о религиозной церемонии восшествия на престол внушала ему ужас, особенно ее внешняя атрибутика – церемониальные одеяния и необходимость являть благочестие»[152]. Хардинг сухо констатировал, что «король посетил богослужение от силы пару раз»[153]. Эдуард не страшился наживать недругов и, по собственному признанию, шел на «непримиримый конфликт»[154] – ведь он был королем! Что могли противопоставить его монаршей воле эти ничтожества? И все же человек более скромный или рассудительный, быть может, тщательнее взвешивал бы свои поступки. В «Генрихе IV» есть вещая строка, где старый король горестно сетует: «Но нет покоя голове в венце»[155]. Бремя власти, сопутствующее королевскому сану, всегда тяготило Эдуарда, несмотря на редкие вспышки энергии и деятельной активности. Но его неспособность стать достойным правителем была обусловлена не только досадой от утраты личной свободы; корень проблем крылся в той духовной пустоте, что зияла в самом сердце его существа. Он не был ни хорошим государем, ни хорошим человеком, и именно этот роковой изъян предопределил его участь – стать легкой добычей как для недругов, так и для льстецов.
После краткой и вынужденной разлуки («Я тоскую и печалюсь вдали от тебя, хоть ты так близко, и все же – как же далеко, это так несправедливо»[156]) Эдуард возобновил общение с Уоллис в первые же недели своего правления. Выходные он неизменно проводил с ней в укромном Форт-Бельведере, ревностно оберегая свою «частную жизнь», и, при первой возможности, тайно наведывался в ее апартаменты в Брайанстон-Корт. Тягостной повинностью, свалившейся на его плечи, стала необходимость носить с собой государственные бумаги, которые он с досадой именовал «этими чертовыми красными ящиками, полными, по сути, ерунды»[157]. Болдуин, прекрасно осведомленный о королевском романе, в разговоре с военным министром Даффом Купером выразил общее мнение высших кругов общества, вздохнув: «Будь она, как говорится, порядочной шлюхой, я бы и слова не сказал», и вопросил Купера, не возьмется ли тот уговорить ее покинуть пределы Англии




