Режиссер из 45г V - Сим Симович
— Ничего. — Леманский обнял ее. Прижал к своему мокрому смокингу. — Мы напишем новый сценарий.
Степан. Трогай.
— Куда, Владимир Игоревич?
— В горы. Выше облаков. Туда, где нас никто не найдет.
Шале «Тишина».
Машина плавно тронулась.
За окном проплыл хвост советского самолета с красной звездой.
Алина смотрела на него, пока он не скрылся в тумане.
Потом отвернулась.
И впервые за эти годы расслабила плечи.
Леманский смотрел на дорогу.
В его кармане больше не было ключа. У него не было компромата. Он был гол перед спецслужбами всего мира.
Но, держа за руку эту седую, сломленную женщину в драповом пальто, он чувствовал себя богаче, чем вчера на премьере.
Нулевой меридиан пройден.
Начинался отсчет новой жизни.
Альпы встретили их слепящей белизной.
После серого, мокрого Цюриха этот свет бил по глазам как кварцевая лампа в операционной. Снег лежал на склонах метровым слоем, укрывая скалы, ели и крыши домов. Мир здесь казался стерильным, выстиранным с отбеливателем.
«Роллс-Ройс» с трудом полз по серпантину. Шипованная резина хрустела по льду.
Шале «Тишина» оправдывало свое название. Оно висело на краю ущелья, в десяти километрах от ближайшей деревни. Тупик. Дальше дороги не было. Только пики гор и небо, такое синее, что от него болела голова.
Дом был крепостью. Грубый камень, потемневшее от времени дерево, панорамные окна, в которых отражались облака.
Леманский купил его по телефону, даже не глядя. Ему нужна была изоляция. Карантин. Место, где можно разгерметизировать душу, не боясь, что ее разорвет перепадом давления.
Машина остановилась.
Степан заглушил мотор.
Тишина обрушилась на них как лавина.
Здесь не было шума города. Не было гула самолетов. Не было даже ветра. Воздух стоял неподвижно, звенящий, морозный, плотный.
Алина вышла из машины.
Она пошатнулась. Высота две тысячи метров. Разреженный воздух пьянил.
Она стояла, вцепившись в дверцу, и смотрела на горы.
В ее глазах был ужас.
В лагере горизонт всегда был ограничен колючей проволокой и вышками. Пространство было врагом. Здесь пространства было слишком много. Оно давило своей бесконечностью.
— Пойдем, — Леманский взял ее под локоть. Бережно, как хрустальную вазу. — В доме тепло.
Они вошли.
Внутри пахло кедром и дымом. Камин в гостиной — огромный зев, облицованный диким камнем — уже горел (смотритель протопил дом к приезду). Огонь плясал на поленьях, отбрасывая блики на медвежьи шкуры, брошенные на пол.
Алина остановилась посреди огромной гостиной.
В своем убогом драповом пальто, в стоптанных ботинках, с авоськой в руках она выглядела здесь инопланетянином. Или беженкой, которая случайно забрела в музей.
Она не снимала пальто. Ей было холодно изнутри.
Она медленно подошла к дивану. Итальянская кожа, цвет топленого молока.
Протянула руку. Коснулась спинки.
Ее пальцы — огрубевшие, с въевшейся в кожу чернотой, с обломанными ногтями — дрожали.
Контраст между роскошью и нищетой был болезненным.
Она отдернула руку, словно обожглась.
— Здесь… чисто, — прошептала она. Голос сорвался. — Слишком чисто. Я испачкаю.
— Это просто вещи, Алина. — Леманский снял с нее пальто. Она не сопротивлялась, но напряглась, как струна.
Под пальто оказалось платье. Серое, казенное, из колючей байки. На груди — след от споротого номера. Ткань там была темнее.
Клеймо.
— Ванная наверху, — сказал он, стараясь не смотреть на этот след. — Горячая вода. Настоящая ванна. Иди. Смой с себя дорогу.
Она посмотрела на него непонимающе.
— Баня? Сегодня не четверг.
Сердце Леманского пропустило удар.
— Здесь каждый день четверг. Иди. Там есть все. Мыло. Шампунь. Полотенца.
Я подожду здесь. Приготовлю еду.
Она кивнула. Механически. Как кукла.
Взяла авоську (она не расставалась с ней) и пошла по лестнице. Ее шаги по дубовым ступеням были тяжелыми, шаркающими. Походка зэка, привыкшего ходить строем, глядя в затылок впереди идущему.
Леманский остался внизу.
Он подошел к бару. Налил виски. Выпил залпом, не чувствуя вкуса.
Он вытащил ее тело.
Но разум все еще был там. За колючкой. В бараке, где моются по четвергам, а горячая вода — это чудо.
Степан вошел с улицы, занеся чемоданы (с вещами, которые Леманский купил для нее в Цюрихе — платья, белье, туфли).
— Как она, Владимир Игоревич?
— Плохо, Степа. Она не здесь. Она все еще там.
— Отогреется. Время нужно. Человек — он живучий. Я после плена полгода под кроватью спал. Ничего. Выжил.
Наверху шумела вода.
Леманский поднялся через полчаса. Тихо.
Дверь в ванную была приоткрыта. Пар валил клубами.
Он заглянул.
Алина сидела в ванне.
Вода была покрыта шапкой пены (она вылила весь флакон, видимо, не понимая дозировки).
Она сидела неподвижно, обхватив колени руками. Глаза закрыты.
Ее тело…
Леманский стиснул зубы.
Худое. Ребра торчат. Кожа бледная, почти прозрачная.
И шрамы.
На плече — след от фурункула. На спине — длинная, багровая полоса. Удар? Или ожог?
Руки — жилистые, рабочие руки лесоруба или землекопа, приставленные к телу интеллигентки.
Она не мылась. Она просто сидела в кипятке, впитывая тепло.
Она плакала. Беззвучно. Слезы катились по лицу, смешиваясь с паром.
Это были не слезы облегчения. Это были слезы боли.
Когда тело начинает оттаивать после долгой заморозки, это больно. Кровь возвращается в капилляры, нервы просыпаются и начинают кричать.
Леманский отошел от двери.
Ему хотелось убивать.
Взять автомат у Степана. Вернуться в Москву. Найти следователя. Найти начальника лагеря. Найти вертухаев.
И убить их всех. Медленно.
Он купил весь мир, но не мог стереть эти шрамы.
Он спустился вниз.
Сел у камина.
Смотрел на огонь, пока в глазах не потемнело.
Она спустилась через час.
Оделась в то, что он приготовил. Белый кашемировый свитер, мягкие шерстяные брюки. Вещи были ей велики, висели мешком, но это делало ее еще более хрупкой, трогательной.
Волосы, мокрые, абсолютно седые, она расчесала и собрала в узел на затылке.
Лицо порозовело от кипятка, но глаза остались мертвыми.
Леманский накрыл стол.
Просто. Хлеб, сыр, вино, жареное мясо.
Она села.
Посмотрела на нож и вилку. Взяла ложку.
Потом положила. Взяла хлеб руками.
Отломила кусочек. Понюхала.
Белый хлеб. Свежий, хрустящий.
— В лагере давали пайку, — сказала она вдруг. Голос был ровным, сухим. — Черный, сырой. С опилками.
Если потеряешь пайку — умрешь.
Мы прятали хлеб в матрасы. Крысы его ели. Мы ели после крыс.
Леманский налил ей




