Умница - Хелена Эклин
Я долго стою под душем. Эмми приносит мне легинсы и полосатое платье-свитер. Я сцеживаю молоко, убираю его в морозильник, потом съедаю один из ее безглютеновых пирогов с мясной начинкой. И звоню Ирине.
– Опять ты, – говорит она уставшим голосом. – Я смотреть за твоя Стелла много недель, помогать тебе рожать, ехать посреди ночи, чтобы забрать тебя из сумасшедший отель. Теперь ты снова просить помогать.
– Да, но на этот раз речь не обо мне. А о Бланке.
– Она мертва, – отрезает Ирина. – Что нового ты мне говорить?
– Скорее показать, – отвечаю я.
В итоге Ирина соглашается позвонить Питу. Она просит у него разрешения навестить Стеллу и поздравить ее с новым статусом – ведь теперь она старшая сестра. Пит, разумеется, не возражает: у него есть «дела», а теперь эта фраза может значить все что угодно. Судя по всему, дела эти поважнее, чем поиск пропавшей жены. Ирина обещает прислать мне сообщение, как только Пит уйдет. Это будет сигналом войти в дом через задние ворота.
36
Получив от Ирины условный сигнал, я захожу в дом через французские двери. Увидев дочь, замираю на мгновение. Моя дорогая, моя девочка-жасмин, моя жимолость, моя тайная сладость, сердце моей жизни! Как же я скучала! Но взгляд Стеллы пуст, будто она не узнает меня. Ее лицо – усталая, измученная маска. Исчезла та лучистая уверенность, что бывает у детей белых богатых родителей, рожденных с привилегиями и достатком. Ее фигура теперь кажется распухшей, раздутой. В воображении всплывает картина: она сидит в своей комнате и жадно уплетает еду, пока Пит внизу воркует с Киа. Острые крошки падают на простыню, превращая ее в колючий ковер, но никого это не волнует, никто этого не заметит. Стелла, как и Бланка, не будет жаловаться.
Я обращаюсь к ней, хотя не знаю, слышит ли меня моя дочь.
– Прости меня, родная, что пришлось тебя оставить.
Заглядываю в ее глаза, пытаясь уловить хоть проблеск прежней Стеллы. Но вижу только темноту, бездонный колодец.
– Ну? – торопит Ирина. – Что ты хотеть мне рассказать? Ты звонить и говорить, что у тебя есть что-то особенное про Бланку.
Я вижу, как она взволнована, полна нетерпения. В ее глазах пылает надежда. Ей не важно, что именно я скажу, главное – узнать о дочери хоть что-то новое. Пусть ненадолго, но это подарит иллюзию, что Бланка снова жива.
– Минутку, – прошу я и бегу наверх, в нашу спальню. В комнате, пускай после родов обоняние у меня притупилось, я все еще чувствую запах Пита: цитрусовую свежесть, аромат заточенных карандашей и его бальзама для бороды. Но есть еще что-то, едва уловимое – свежее, женственное, дерзкое. Я отмахиваюсь от этой мысли. Сейчас главное – Стелла. Дневник лежит на том же месте, Пит даже не удосужился его перепрятать. Я беру его и спускаюсь. Открываю перед Ириной, показывая ту самую страницу, которую она видела на экране моего телефона: «Я ненавижу этого человека я ненавижу этого человека я ненавижу этого человека».
– Это твой дневник, твой почерк? – спрашиваю я у Стеллы. Кивок. – И это на твоем языке, – уточняю я.
Стелла бормочет что-то неразборчивое. Это точно не английский. Она смотрит на Ирину, и я вижу, как ее лицо меняется. Морщины разглаживаются, глаза начинают блестеть. Она будто преобразилась, похорошела.
– Blanka jan? – срывается у нее с губ. – Im gandz.
– Что это значит? – спрашиваю я резко. – Что ты ей сказала? – Я так хотела, чтобы Ирина увидела Бланку в Стелле, но теперь, когда это наконец произошло, меня охватывает страх.
– Это ее детский прозвище, – отвечает Ирина шепотом. Затем ее голос становится нежным, напевным, убаюкивающим. При мне он ни разу еще таким не был. Это голос матери, которая говорит только со своим ребенком. – Iskapes da du yes.
– Yes yem, – отвечает Стелла, глядя на Ирину, будто никого больше нет в комнате, и ее голос больше не похож на детский. – Mamia, yes yem.
На лице Ирины – радость и изумление, словно она и сама почувствовала ту тайную сладость, что скрыта в самой сути бытия. Она притягивает Стеллу к себе, обнимает и шепчет ей одни и те же слова, снова и снова. Не нужно знать язык, чтобы понять смысл: «Моя девочка, моя девочка, моя девочка».
Я отступаю. Мне неловко мешать этой сцене – она слишком личная, слишком сокровенная. Я не знаю, куда себя деть. Сесть? Не стоит. Я отхожу в угол комнаты и замираю там. Теперь я – чужая. Лишняя на этом празднике жизни. Теперь у Ирины есть дочь. Мне становится дурно. Я никогда не задумывалась о том, что будет дальше. Моей единственной целью было убедить Ирину, что Бланка здесь, внутри Стеллы. Какая же я глупая. Даже не подумала, захочет ли Ирина вообще изгонять свою дочь из чужого тела, когда они снова встретятся.
Теперь я ясно понимаю: Ирина никогда не отпустит Бланку. Да и с какой стати? Несправедливо, что душа ее ребенка забрала тело моего. Но ведь несправедливо и то, что Бланка потеряла дом, отца, все, что было ей дорого, и оказалась на чужбине. Может, это и есть равновесие? Компромисс, который жизнь посчитала честным.
Я отступаю еще дальше, к французским дверям, пока Ирина что-то еще шепчет Стелле и обнимает ее. Она то отстраняется, чтобы взглянуть ей в глаза, то снова прижимает к себе, словно не может выбрать, какое из этих удовольствий слаще.
Я выскальзываю из дома. Больше не смогу приходить сюда, думаю я. Они даже не пытаются меня остановить. Никто не спрашивает, куда я. Я исчезаю, словно меня никогда и не существовало.
Когда я снова оказываюсь на старой железнодорожной линии, живот пронзает острая боль. Матка – эта ненужная, позабытая часть меня – будто бы скручивается тугим узлом. Я сгибаюсь пополам, задыхаясь от внезапного приступа. Стелла… она теперь для меня потеряна. Все это время я верила, что, убедив Ирину в своей правоте, найду в ней союзницу. Но, конечно, она захочет помочь только Бланке.
Усилием воли заставляю себя пойти к станции метро. Я должна добраться до больницы и покормить Луну. Это единственное, что еще имеет значение, единственное, что могу сделать только я. Там можно будет выпить чашку чая, съесть бутерброд. Мне нужно нормально питаться, чтобы было молоко. Я видела, как Ирина вязала, спасаясь от скорби по Бланке: петля за петлей, стежок за стежком. Беру с нее пример. Делаю шаг, потом еще один.
У стойки регистрации в отделении интенсивной терапии для новорожденных я вижу новую сотрудницу. Она хмурится, когда я пытаюсь отметиться в журнале посещений.
– А вы кто?
– Мама Луны, – отвечаю я.
Ее брови взлетают вверх.
– Странно… По данным системы, мама Луны уже зарегистрировалась.
Ее взгляд снова устремляется на экран компьютера, но я не жду объяснений и бросаюсь к окну, за которым видна палата интенсивной терапии. У инкубатора Луны в кресле сидит чужая женщина и нежно качает ее. Пепельно-русые волосы струятся по спортивным, подтянутым плечам. В комнате тепло, и на женщине облегающий топ для йоги, без рукавов и с замысловатыми бретельками. Я замираю. Это же Киа. Она держит Луну в позе «колыбелька». Ее лицо лучится умиротворением. Ярость вспыхивает у меня в крови, адреналин разливается по венам. Она отняла у меня мужа, а теперь смеет прикасаться к моей малышке, которую и мне-то редко укачивать дают!
Вряд ли она сейчас думает о том, как младенцы влияют на экологию. И не она несет ответственность за этого ребенка и его углеродный след. Не она привела Луну в этот мир. И потому можно нянчиться с ней, не мучаясь чувством вины. В этом плане Луна для нее – идеальный, экологически чистый компромисс. Ребенок для апсайклинга[26].
Не обращая внимания на возгласы сотрудницы на ресепшн, я отталкиваю медсестру и врываюсь в палату интенсивной терапии.
– Отдай моего ребенка.
– Шарлотта? – Голос Киа нерешительный, она теряется, не знает, как себя




