Живое свидетельство - Ислер Алан

Стэн чуть было под стол не нырнул. Теперь я понимаю его замечание по поводу еды из кулинарии, которую подавали у Джерома в Коннектикуте. Тимоти тут же смекнул, что Сирил хотел оскорбить Стэна, да и остальные тоже. Все было слишком явно. Как если бы Сирил пригласил на ланч известного афроамериканца, признанного во всем мире, и предложил бы ему, якобы чтобы не попасть впросак, капусту и арбуз.
Разумеется, будь у него в гостях афроамериканец, Сирил, вечный защитник угнетенных, так бы не поступил. Что Стэну оставалось делать? Он мог встать, заявить, что немедленно покидает Францию (во всяком случае, Мас-Бьенсан), и в гневе удалиться; он мог показать, как взбешен, как потрясен неприкрытым антисемитизмом, антисемитизмом, который даже не стараются приглушить благодушием; он мог бы сказать — опять же уходя, — что его юристы найдут возможность разорвать соглашение, в котором он больше не желает участвовать. Он ничего этого не сделал, он, бедняга, оказался загнан в угол. Ну как он мог уйти? Марсель точно не повез бы его в Авиньон. Стэн опять зависел бы от этих мерзких людей, без них ему было транспорт не найти, более того, ему пришлось бы просить их о помощи. Либо так, либо — он должен был подхватить весь свой багаж и волочить его на дикой жаре — как ребенок, сбежавший из дому — по пыльной дороге.
Естественно, чтобы все это проделать с куражом, нужно обладать внутренним достоинством, силой духа. Подозреваю, несчастный Стэн боялся, что будет выглядеть комично. Что ж, вполне вероятно. К тому же требовалось немало смелости вот так взять и встать — а он был среди чужих людей, в чужой стране, с рождения посторонний, всю жизнь мечтавший, чтобы его приняли в свой круг, наконец — он же гость в доме великого человека, намерения которого (ну, была же такая вероятность) он мог неправильно истолковать, — и, как и положено нервическому нью-йоркскому еврею — а они так бы его и восприняли — устроить «сцену» для не-евреев. В этом случае Стэн, Стэн, еще не получивший пули, не был Абдиилом[207], не был он серафимом.
Для Тимоти этот безобразный эпизод имел и другой смысл. Он поймал взгляд Стэна, но тот, заметив это, тут же отвел глаза. Эта трапеза еще более мерзко усугубила неловкость положения Стэна: в поезде он так долго распространялся о том, как он жаждет попробовать в Мас-Бьенсане вкуснейшей прованской еды. Он наверняка воображал, как все будут хихикать за его спиной, когда Тимоти об этом расскажет.
На защиту Стэна встала Клер.
— Ты обидел нашего гостя, — скороговоркой сказала она Сирилу по-французски, и здесь мы должны полагаться на всегда безукоризненный перевод Тимоти. — В моем доме это не позволяется, дрочила старый! Немедленно извинись перед этим несчастным болваном!
Воцарилась тишина. Клотильда, Эмиль, Марсель и нимфа в бикини завороженно взирали на происходящее. Эмиль уронил сигарету изо рта, она зашипела в стакане с апельсиновым соком. Этим четверым выпала честь наблюдать за развитием подлинной драмы. Тимоти говорит, что не мог глаз поднять на Стэна, поэтому усиленно протирал салфеткой солнечные очки. Стэн, возможно, не разобрал французской речи, но по тону, интонации и жестам Клер понял достаточно.
Сирил осклабился на жену — как наглый подросток, которого одернул взрослый, но когда увидел ее поджатые губы и нахмуренные брови, вдруг посерьезнел и откашлялся.
— Слушайте, старина, — сказал он Стэну, — давайте без обид, а? Я думал, вам будет приятно.
И так он легко, без усилий в последний раз за эту унизительную трапезу унизил Стэна.
— Никаких обид, — сказал Стэн, раздвинув толстые губы в подобии улыбки. — Совершенно никаких.
Чего Сирил добивался? Частично — тешил свой привычный антисемитизм. Этот мир, он такой забавный, в нем и евреи есть. Сирил, пусть и либерал, отлично знал, что он — белый, он — англичанин, а Стэн — жалкий жид. Кроме того, он наверняка устанавливал отношения между биографом и героем биографии. Музыку заказывает он.
Можно было предположить, что Сирил на первой встрече со своим биографом, рассчитывая завоевать его расположение, захочет показать себя в лучшем свете. Не тут-то было. Сирил хотел подчинить себе биографа. Добившись этого, он мог держать под контролем материалы, из которых со временем должна была вырасти биография, создавать свой собственный портрет, как поэт Спенсер создал Рыцаря Красного Креста[208].
Должен сказать, что, слушая рассказ Тимоти, я начал сожалеть о своей роли в этой катастрофической истории. Сводя Сирила и Стэна, я рассчитывал навредить Сирилу, Стэн должен был быть лишь инструментом, с помощью которого я хотел оконфузить Сирила. Писал Стэн скучно, его стиль был, к счастью, неповторим — и этим стилем ему предстояло изложить историю жизни Сирила. В те времена мне это казалось упоительной шуткой. Такой я тогда был мерзкий. Но Сирил, похоже, затеял очередную игру и по ходу придумывал правила. Или скажем иначе: он ставил модель в ту позу, которая нужна была ему именно для этой картины, сознательно или нет игнорируя тот существенный факт, что модель — живое существо, что у нее есть жизнь, независимая от того, что изображено на холсте. И пока Стэн Копс считал, что он создает Сирила Энтуисла, Сирил создавал Стэна. И был вне конкуренции.
После ланча с еврейским угощением Тимоти ушел с Сирилом, Бэзилом и Эмилем играть в boules[209]. Стэн пошел к себе в комнату за ноутбуком, хотел, объяснил он, сделать несколько предварительных заметок о Мас-Бьенсане. Начинало смеркаться. В долгих прованских сумерках, где прохладный воздух пах сиренью, Тимоти попрощался и зашагал в деревню. Подойдя к воротам фермы, он увидел неподалеку фигуру, в наступавшей темноте уже почти силуэт на скамейке под яблоней. Это был Стэн. Он сидел, ссутулившись, обхватив голову руками, и раскачивался взад-вперед. Тимоти, который было собрался крикнуть что-нибудь на прощание, развернулся и, насколько мог незаметно, удалился.
* * *Стэн появился на пороге моей квартиры в Болтон-Гарденз в девять вечера, без предупреждения. Я полагал, что он давно уже вернулся в Нью-Йорк: я отказался помогать ему искать «правду» относительно мамули, и причин менять планы у него не было. Однако вот он стоял передо мной, улыбался щербатым ртом, узел галстука у него был почему-то ослаблен и болтался где-то сбоку, воротничок расстегнут.
— Привет, приятель, ну что, в дом-то пустишь? — Он отрыгнул пивной пеной. — О-опаньки, звии-няйте! — и протянул мне руку.
Разумеется, я ее пожал. На рукопожатие не отвечают только те, кто совсем уж взбешен, или законченные грубияны, и то инстинкт приходится побороть. Как мне ни было противно, но от рукопожатия он перешел к объятиям, стиснул меня, прижал мои руки к бокам, затем отпустил и прошмыгнул мимо меня в холл. Я закрыл входную дверь и указал на дверь своей квартиры.
— Мило, — сказал он, оглядываясь по сторонам. — Ты один?
— Поздновато спрашиваешь. А если бы был не один? — Я, разумеется, был один, что и предпочитаю в последнее время.
Он прошел в «салон», как называет это помещение моя уборщица, и плюхнулся на диван.
— У тебя случайно не найдется бурбона?
Он еще не был совсем пьян, но очевидно к этому стремился.
— Ты ел что-нибудь?
— Конечно, сосиски с пюре, в «Спаньярдз-Инн», за ланчем. Пиво великолепное.
— У меня мало что есть, но яичницу и тосты сообразить могу. Хочешь?
— В мамулю играешь? — Он хитро посмотрел на меня и развалился на диване, поглядывая из-под полуприкрытых век.
— Если ты пришел расспрашивать меня про маму, уходи сейчас же.
— Об этом — молчок! — сказал он и по-девчачьи хихикнул. — Ладно, давай свою яичницу. Но сначала бурбона. Со льдом. Есть?
У меня действительно была бутылка «Боевого петуха», подарок моего американского издателя. Я налил ему виски, пожарил яичницу и тост. Когда я ставил еду на кухонный стол, он подливал себе следующую порцию. У меня было не слишком тепло, но на лбу у него выступил пот. Стэн, в ту пору, когда я его знал, много не пил. Однако он сидел передо мной и запивал каждый проглоченный кусок бурбоном. Затем он вернулся в салон, на диван: в одной руке стакан, в другой бутылка бурбона.