Современные венгерские повести - Енё Йожи Тершанский

— Нечего вам слушать только наши песни. Послушаем, как вы поете. Ну-ка, запевай!
Галлаи ругается: это, мол, противоречит Женевской конвенции — горланить песни с поднятыми руками, шествуя по разбитому городу. Но напрасны все возражения, сержант стоит на своем. Наконец Шорки затягивает: «Две звездочки, две звездочки на темном небосклоне», — и, стараясь угодить, выводит замысловатые коленца. Песня тянется, как тесто, под нее нельзя подладиться, идти в ногу. Начинаем другую. «Высока, высока у тополя макушка». Сержант в восторге, он размахивает бутылью, как хормейстер дирижерской палочкой, и в конце каждого куплета что-то выкрикивает. Позади станции железнодорожники растаскивают тлеющие доски от сгоревшего дома. Путевой мастер Болени изумленно смотрит на нас, не верит своим глазам, а тем более ушам. «Высока, высока у тополя…» Неуместен этот задорный ритм, когда, можно сказать, жизнь на волоске висит, может, ни с кем даже проститься не успеем, но, несмотря ни на что, охмелевшие, мы бредем посередине улицы, поднимая пыль и громко распевая.
Возле поселковой школы толпятся люди, в основном женщины и дети, с узлами, разными пожитками, наверно, пострадавшие от бомбежек. Я прикрикиваю на все еще орущего Шорки.
— Да перестань ты, горлопан несчастный!
Темнота сгущается. И это к лучшему, по крайней мере не увижу города. Да и увижу ли его вообще когда-нибудь? Возможно, этой же ночью нас отправят дальше. Внезапно кровь отливает от головы, словно я окунул ее в ледяную воду, хмель улетучивается, уступая место чувству беспомощности и страха. Сложные переплеты, трудные положения всегда заставляли меня усиленно шевелить мозгами, побуждали к решительным действиям. Но на сей раз ничего не приходит на ум, я просто не способен думать. К тому же положение сейчас не сложное, а абсурдное. Ведь меня угнетает не конвоирующий нас полувзвод солдат, а сознание того, что они здесь, в городе, хлынули как волна, сметают все на своем пути, устанавливают свои порядки; взяли в свои руки управление огромным конвейером, и не исключено, что он медленно, но неотвратимо приближает нас к концу. Над нами кружит «юнкерс». Гул его напоминает рокот старых серых такси, магомобилей; он то оглушительно воет, то выдыхается и едва слышен. Я пробираюсь к Деше.
— Давай удерем, — шепчу я ему, — как только нас где-нибудь запрут, вылезем в окно, выломаем пол, или разберем стену, — все равно, но во что бы то ни стало удерем.
Мы шагаем с одного конца города на другой, до самой рощи Айя, потом обратно к дровяному складу Селини. Русские о чем-то между собой совещаются, затем сворачивают на Утиный луг и загоняют нас в бункер, отстроенный недавно для немецкого командования. Отсюда не выберешься. Окон нет, вместо них тщательно заделанное вентиляционное отверстие, пол бетонный, стены тоже из железобетона, выйти отсюда можно лишь в том случае, если тебя выпустят. Кругом кромешная тьма, вонища, кто-то копошится на полу. Бункер битком набит. Кто здесь? Сам черт не разберет. С большим трудом устраиваемся на сыром бетоне. Сон не идет. Время тянется мучительно медленно, будто мы оказались в плену у вечности. Паралич мозга уже прошел, я ловлю себя на том, что придумываю какое-то оправдание, если придется вдруг предстать перед каким-нибудь ответственным лицом. Ведь в этом случае надо будет убедить его, что увозить меня отсюда несправедливо, что я, собственно говоря, не сопротивлялся и не заслуживаю такого отношения, что я… Наивно и глупо… В этом придавленном бетонным колпаком муравейнике все думают о собственном спасении, но тщетно.
Утром Фешюш-Яро стряхивает с шинели налипшую грязь, начинает суетиться, торопиться, как человек, у которого весь день расписан точно по часам.
— Ну, — говорит он Деше, — пошли к двери, попробуем поговорить с ними.
Эта попытка начинается с того, что Фешюш-Яро трижды ударяет кулаком в железную дверь, затем, чуть склонив голову, прислушивается, ждет ответа, который, судя по его уверенному виду, несомненно будет состоять не только в том, что кто-то отзовется, но и в том, что дверь откроется и нас выпустят на свободу. Дверь звенит гулко, как чугунный котел, оглашая весь бункер своим гулом. Но за дверью ударов не слышат или не обращают на них внимания. Тем не менее Фешюш-Яро не теряет оптимизма. Он старательно колотит в железную дверь, пока на его щетинистом лице не выступает пот. И поскольку за дверью не заметно никаких признаков жизни, его активность, а вместе с ней и уверенность постепенно угасают.
— Не понимаю, — сердито ворчит он. — Глухой и то бы услышал.
И он снова стучит в дверь, но теперь уже ногой. Пожилой солдат, наверно, ополченец, советует ему:
— Ты, браток, левой ногой попробуй, может, больше повезет!
Из дальнего, темного угла торопливо выходит бургомистр, расстегивая на ходу брюки.
— Не могу больше терпеть, — смущенно объясняет он столпившимся у стены.
— Вы что, — ругается ополченец, — слепой, что ли, прямо мне в карман шинели мочитесь! Не приведи господь оказаться где-нибудь вместе со штатским, он даже из собственного пистолета не может попасть в цель!
Бургомистр будто подал сигнал всем, кто уже давно переминался с ноги на ногу. Вскоре перед железной дверью выстраивается длинная очередь. Раз уж нельзя выйти наружу, так хоть дверь окропить. Кто сидел близко от двери, чертыхаясь и проклиная бесстыдников, отодвигается в глубь бункера. Но через час они уже готовы примириться, чтобы в бункере пахло только мочой.
— Мое почтение, господин бургомистр!
Старик пытается разжечь окурок сигары, с любопытством глядя на меня.
— И ты здесь, Эрне? Ба! Гляди-ка, Кальман Деше! Не желаете ли пройти во второй зал? Там вся городская управа. Нас загнали сюда прямо в чем были, даже письменный стол не дали запереть. Чудно́ все начинается, право! С того, чем кончилось в девятнадцатом году… Те, кто пользовался хоть каким-то почетом, их не устраивают. Не понимаю, что общего нашли с ними американцы? Хотя американцы еще куда ни шло, так сказать — Дикий Запад со всяческим сбродом, им к стрельбе не привыкать. Но англичане? Древнее правовое государство! «My house is my castle»[56]. Как они могут быть заодно с этими азиатами, неграмотными мужиками, которые способны без суда и следствия…
Я пожалел, что окликнул его. Он невыносим. Барон хоть признавал, что русские научились грамоте и даже кое-чему еще, а этот дряхлеющий идиот дальше своего носа ничего не видит.
— Извини, господин бургомистр, но за время хозяйничанья немцев пора бы тебе усвоить, что людей