Одинокая ласточка - Чжан Лин
Важную роль в этом плане спасения сыграло письмо Чэнь Кайи, главы орготдела уездного парткома. Он сообщил, что в школьные времена меня арестовали за ученические демонстрации и что я когда-то собирался бежать вместе с ним в Яньань, но не успел из-за трагедии в семье.
Только когда я покинул шахту, неся в руках скатку с грязным, лоснящимся матрасом, до меня наконец дошел тайный смысл, который запрятала в свою строчку А-мэй.
Я и не думал, что после трех тысяч шестисот с лишним пропущенных свиданий мы с солнцем встретимся вновь в столь подобающем месте.
Войдя в Сышиибу, я сразу увидел незнакомый подсолнуховый лес. Ноги подсказывали мне, что на этой земле была чайная плантация, пока ее не разворотили шесть упавших с неба японских солнц. Не по этим солнцам я тосковал, эти шесть солнц поднялись из ада, каждая их пора сочилась зловонной грязной кровью. Чем единожды повстречать такие гнусные солнца, я предпочел бы девять тысяч девятьсот девяносто девять раз погрузиться во тьму.
В какой-то год, пока меня не было, заброшенную плантацию превратили в лес подсолнухов. У земли память короткая, она давно забыла чайные кусты, поколениями пускавшие в ее тело корни, она с совершенно новым пылом заключила в объятия новый вид. Новые, молодые корни пробрались сквозь сплетение мертвых корней и очень быстро нашли себе пристанище. Но у кого в такой чудесный солнечный день хватит духу осуждать непостоянство земли? Я и не вспоминал про чай.
Подсолнухи росли пышно, их золотые лица были словно лица кокеток, что глядят в небо без капли смущения и стыда. В тот день все было золотым: нити облаков на горизонте, жужжащие в соцветиях пчелы, порхающие среди подсолнухов бабочки, примостившаяся на листе ночная росинка… Я зажмурился, и на веки легла золотая пелена, ноздри втянули золотой ветерок. Когда я снова открыл глаза, в глубине поля вдруг появился силуэт в золотой соломенной шляпе. Девочка раскинула золотые руки и помчалась ко мне, из золотых губ вырвался прерывистый крик, выбивший в моей барабанной перепонке мягкую золотую щербинку.
– Папа!
Моя скатка упала на землю, взметнув облачко золотой пыли.
Я хотел подхватить этого золотого человека на руки, но обнаружил, что мне недостает сил.
* * *
Я медленно брел вглубь Сышиибу, пока наконец не остановился перед обломком стены высотой по щиколотку.
Когда-то стена была большой, покрытой темно-серой черепицей. Ее кирпичи, ее черепица вовсе не исчезли, они лишь стали частью чужих курятников, дровяных сараев и навесов от дождя.
А дверь?
Моя память ослабла, но все же не пропала окончательно. Я помнил деревянную дверь, выкрашенную черным лаком, что малость потрескался, и дверной порог, что просел под ногами семи человек, которые его топтали.
Вот эти семеро: мой отец, моя мать, мой старший брат, моя невестка, мой племянник, моя племянница и я сам.
Там, где прежде был кухонный очаг, где были стол и кровать, теперь жили новые хозяева. Их звали хвощ, одуванчик, щетинник, амарант, сушеница. Не думайте, что люди – единственные существа в этом мире, бок о бок с нами обитают тысячи и тысячи молчаливых, но хищных живых организмов, и они только и ждут, пока человек оставит родные края, – едва ты шагнешь за порог, они тотчас наводнят и захватят место, которое занимало твое тело.
Когда-то это был старый дом моей семьи. До того, как мы с родителями перебрались к Яо, я провел здесь и детство, и отрочество.
С тех пор, как брат увез отсюда жену и детей, прошло всего четыре года и три месяца.
– Папа, пойдем домой.
У моего уха смутно прозвучал золотой голосок.
– Домой? – растерянно откликнулся я.
Она не ответила, лишь потянула меня за руку.
Именно тогда я осознал собственную немощь – девятилетнему ребенку приходилось вести меня до дома.
Тем вечером я уснул в незнакомой кровати, на постельном белье, которое пахло мыльными стручками и солнечным светом. Я не смел дохну́ть, боялся, что черный осадок, который спрятался в моих легких, выйдет с дыханием наружу, испачкает постель.
Среди ночи она забралась ко мне в кровать. Своими губами, своими руками, своим мягким телом она превратила меня из тридцатилетнего мальчика в новорожденного мужчину.
– У меня ничего, ничего не осталось.
Я прилип к ней, точно жидкое собачье дерьмо, и зарыдал как ребенок.
Она не утешала меня, она дала мне излить, жалко и безобразно, весь отмеренный мне запас слез в ложбинку между ее грудями, и я плакал, пока не высохли слезные железы.
Затем она легонько похлопала меня по спине, будто успокаивая собственное дитя.
– У тебя есть я, – сказала она.
Утром, проснувшись, я даже не понял, где нахожусь. Я отдернул бамбуковую шторку, и солнечный свет ворвался внутрь с силой сотни бешеных буйволов, едва не превратив стену в груду белых обломков. Я вспомнил, как вчера среди подсолнухов после долгой разлуки встретился с солнцем, правда, я не был уверен, наяву это случилось или во сне.
Оказалось, я отвык от света.
Но вообще-то не только от него – еще я отвык от чистоты, отвык от порядка, отвык от покоя, отвык раскидывать ноги и руки во время сна, отвык беззаботно лежать на кровати.
Снаружи доносились два приглушенных голоса, тихих, как дрожание пчелиных крылышек. Пришлось навострить уши, чтобы ухватить невнятные обрывки слов.
– Потише…
– Недосып…
– Потом поест… сначала пусть выспится…
Я неслышно встал с кровати, надел туфли. Ступням было неудобно, они привыкли, что в обуви должны быть мелкие камешки и песок. Я бесшумно подошел к двери на кухню. Дрова в очаге уже догорели, над углями булькала кастрюля с кашей. Оба человека в комнате сидели спиной ко мне, один помешивал бамбуковой ложкой кашу, другой, устроясь на пороге, читал при дневном свете книгу. На голове у читавшего была косынка, которая ловила каждый ветерок и окрашивала его в зеленый цвет. Поза у человека с книгой была странноватая: плечи задраны кверху, а голова низко опущена, будто человек нюхал иероглифы.
Это ведь у меня в детстве была такая поза, не знаю, как он ее утащил, этот человечек на пороге.
Я чувствовал, как меня обволакивает,




