Одинокая ласточка - Чжан Лин
А-янь писала не длинно и не коротко, всякий раз страницы на две. Это были простые новости, например, о том, что овощи на грядках дали хороший урожай, помидоры надо доесть сразу, а вот огурцы и фасоль можно замариновать и есть круглый год; или о том, что в Сышиибу на основе бывшего союза крестьян-бедняков и низших середняков учредили деревенский комитет, председателем стал сын дяди Яна, Ян Баоцзю (я отметил, что А-янь назвала его непривычным “ученым” именем, а не знакомым каждому прозвищем – Плешивый); или о том, что младшая школа в храме, не работавшая три месяца, снова открылась, уезд прислал учителя, правда, он не местный, на официальном языке говорит невнятно, А-мэй его не понимает; еще о том, что моего однокашника Чэнь Кайи недавно назначили главой орготдела уездного парткома; о том, что у маленькой приемной А-янь сменилась вывеска, а сама приемная переехала во двор деревенского комитета, и теперь это получастная, полумуниципальная клиника; о том, что Ян Цзяньго заболел дифтерией, хорошо хоть удалось за бешеные деньги раздобыть упаковку пенициллина, мальчишка выжил, никто больше не заразился (кто заплатил за лекарство, А-янь не уточнила); о том, что А-мэй так и занимается по моему пособию, каждый день пристает к матери, спрашивает значение иероглифов, у А-янь уже голова раскалывается… и т. д. В ее строках не было шаблонных фраз вроде “вставай на путь исправления”, она даже никогда не узнавала, в каких я живу условиях. А-янь писала о житейских заботах, тишайших, зауряднейших, безо всякой сдержанности, недосказанности или фальши, обычных для послания заключенному.
А-янь излагала в письмах сухие факты, свободные от эмоций, каких-либо оценок и рассуждений. Эти письма были такими пресными, что охотничьи собаки с самым острым нюхом не учуяли бы ничего подозрительного, и вместе с тем такими насыщенными, что я почти слышал ее запах и голос. Перечитывая их, я каждый раз вытягивал насекомьи антенны и среди простых и будто бы самостоятельных фактов выискивал возможные тончайшие связи. Я сделал ряд надежных, как мне казалось, выводов: Плешивый дорвался до власти, но А-янь до сих пор “держит его за пятку”; у А-янь и А-мэй все хорошо; А-мэй меня не забыла, она все так же ждет моего возвращения.
А-янь редко упоминала мою мать. Я думал, причина тому – обиды, которые накопились между ними за эти годы, позже я узнал, что через три месяца после моего ареста мать умерла от сердечного приступа. Еще меня в письмах А-янь удивляло то, что на конверте, в длинной рамке для имени получателя, всегда значилось не “Лю Чжаоху”, а “Яо Чжаоху” – три броских, крупных иероглифа, гораздо крупнее, чем требовалось для поля адресата.
Лишь спустя какое-то время я постепенно разгадал блестящую шпионскую хитрость, до которой А-янь додумалась без посторонней помощи: она поделила масштабный план спасения на крошечные детали, разбросала их среди множества мелочей, друг с другом словно бы не связанных, и стала ждать, пока я наконец эти детали замечу и возьму себе на вооружение. Но я, тугодум, повелся на внешнюю шелуху и позволил сути тихо ускользнуть у меня под носом.
Мои письма к А-янь были намного короче. Я не хотел рассказывать ей о том, что уже научился пробираться, как ползучий гад, сквозь низкие тесные штреки, что мои ноздри, пупок, каждый мой волос и каждая пора отныне черного цвета, что, когда я встряхиваю постельное белье, в воздухе сверкает черная пыль, что слюна, которую я сплевываю, похожа на жидкую глину. Но такова и была моя повседневная жизнь, что от нее осталось бы, опусти я эти подробности? Поэтому я только обводил в ее письмах ошибки, не к месту использованные выражения, переписывал их в свой ответ, а затем исправлял и комментировал, словно я по-прежнему был щеголеватым юнцом из уездной школы, который вернулся домой к родным и теперь с превеликим удовольствием вещал ей о том, что узнал в классе и в городе.
Получив от А-янь сорок шестое письмо, я обнаружил в самом конце корявые детские иероглифы: “Учебник прошла. Ты меня обманул”. Я держал этот листок, и у меня по щеке текла черная слеза.
С тех пор, едва приносили новое письмо, я первым делом смотрел в конец, отчаянно надеясь увидеть на странице тот другой почерк, однако голосок, что прятался за этим незнакомым почерком, молчал – он раздался лишь три года спустя.
Это было сто девятнадцатое письмо А-янь. В нем я наконец отыскал выведенную чужой рукой строчку. Почерк был все еще детским, но в нем уже чувствовался стержень.
Яо Чжаоху, Яо Чжаоху, тебя зовут Яо Чжаоху.
А-янь зачеркнула эту карандашную строку авторучкой и приписала сбоку: “А-мэй балуется, прописывает иероглифы. Посмотри внимательно – почерк лучше стал?”
Через неделю меня вызвали из шахты, куда я только что спустился, наверх – сказали, что я кому-то понадобился. Меня отвели в кабинет заведующего шахтой, где, кроме самого заведующего и секретаря, сидели двое полицейских. В этот раз у них на поясе не было оружия.
– Товарищи из руководства хотят кое-что уточнить, – сказал заведующий почти приветливо.
– Узнаете документ?
Один из полицейских вынул из портфеля бумагу, всю в заломах и складках, развернул ее на столе, и я увидел, что это соглашение о переходе в семью жены, то, которое я подписал с семьей Яо, чтобы избежать призыва.
Я кивнул.
– Это ваш отпечаток? – спросил полицейский.
Я снова кивнул.
Он достал чистый лист и коробочку штемпельной краски, велел мне поставить новый отпечаток, подул на него, чтобы краска высохла, и осторожно убрал лист в портфель, после чего оба полицейских молча ушли.
Еще через неделю меня неожиданно отпустили на свободу. Причина: меня арестовали по ошибке, перепутали с тезкой.
Три человека дали письменные показания в мою защиту, подтвердив, что я не могу быть тем Лю Чжаоху из списков китайско-американского




