Поцелуи на хлебе - Альмудена Грандес
– Нет, я… – «я же не из ваших», хотел было сказать он, но вовремя прикусил язык. – Я не знаю, как поступлю.
И сегодня Венансио не ел, не спал днем, не выходил на улицу.
– Что с тобой такое, пап? – после обеда Себас, его сын, подходит к нему, трогает лоб, гладит его по спине. – Ты себя плохо чувствуешь?
– Нет, – врет ему отец. – Просто аппетита нет, уж не знаю, в чем дело, но ты иди себе спокойно, со мной все в порядке.
Себастьян, нахмурившись, отправляется на работу, а отец его остается стоять перед балконной дверью, глядя на тротуар, где уже толпятся первые протестующие с плакатами.
«Ну почему это должно было случиться со мной?» – он готов молить небеса, чтобы эти люди разошлись, чтобы не шумели, чтобы спасли его от раздирающих изнутри сомнений.
– Я отойду ненадолго, – кричит ему Дайси. Она стоит у дверей гостиной, держа в руках коробку яиц. – Сбегаю к кларисам, отнесу, чтоб этих бедняг хотя бы дождем не залило. Скоро вернусь.
Венансио не отвечает, он молча смотрит на улицу. Когда хлопает входная дверь, он не сдвигается ни на миллиметр. Так и стоит столбом, пока не видит, как мужчина в белом халате кричит на трех полицейских, которые остановили девушку и потребовали предъявить документы. Присмотревшись, он узнаёт доктора Мансано, лечащего врача Пилар, который заходит ее проведать каждые три-четыре дня, который выдает ему рецепты, чтобы не приходилось покупать лекарства по полной цене, который раздобыл для Пилар специальную кровать, а самому Венансио при каждом визите между делом измеряет давление. И тут Венансио понимает, что больше так не может. Он покидает свой наблюдательный пост, заходит в спальню, ложится на кровать, берет Пилар за руку и закрывает глаза.
Четверть часа он не шевелит ни единым мускулом; зайди к нему кто-то, наверняка решил бы, что Венансио спит, а не борется не на жизнь, а на смерть с самим собой.
Наконец он встает и говорит Пилар, будто та может его услышать:
– Если я не пойду, они наверняка разозлятся, потому что знают: хоть мне и восемьдесят четыре, я в отличной форме. Так что лучше схожу: ради тебя, чтоб они… – «не решили отомстить», чуть было не говорит он, но умолкает, стыдясь собственных мыслей. – В общем, я быстро, туда и обратно, просто чтоб они меня заметили, и сразу вернусь, ладно?
Подходя к дверям поликлиники, Венансио видит плакаты, слышит лозунги, глядит на молодежь в эпатажных нарядах впереди и чувствует себя до ужаса не на своем месте, ощущает себя худшим из предателей. Собирается было развернуться и пойти обратно – но вспоминает, что́ поставлено на карту.
И он остается, притворяясь, что оказался здесь случайно, стоит на углу, далеко от входа в поликлинику, рядом с полицейскими фургонами – а сами полицейские тем временем патрулируют участок улицы прямо у его дома.
Он выбрал худшее из возможных мест, но не знает об этом, потому что до сегодняшнего дня никогда не бывал на демонстрациях.
В половине седьмого Диана Сальгадо прощается с последним на сегодня пациентом.
Так она заставляет себя думать – с последним на сегодня, – хотя городские власти распорядились сегодня в восемь навсегда закрыть двери клиники, в которой она проработала пятнадцать лет.
Как и все ее коллеги, она записала пациентов и на следующий день. Как и все ее коллеги, она верит, что завтра судья назначит обеспечительные меры и отменит закрытие. Как и все ее коллеги, она высовывается из окна, глядит в серое хмурое апрельское небо и скрещивает пальцы наудачу. Как и все остальные работники районной поликлиники, Диана Сальгадо выходит с работы в белом халате и закрывает, но не запирает дверь.
В это мгновение силы ее на исходе, и дело даже не в тревоге, от которой в животе у нее будто копошится муравейник: Диана охвачена огромной печалью, ей бесконечно больно за себя, за коллег, за пациентов, за жителей района и города и за все человечество.
Глядя, как она шагает по коридору – энергичная походка, высоко поднятая голова, – никто не догадался бы о ее настроении, выдают его лишь ее ладони: она легонько поглаживает больничные стены.
Мигель Феррейро отдал бы все на свете, чтоб оказаться где угодно еще. Как будто ему не хватало проблем – вдруг нарисовались другие, к которым жизнь его не готовила.
– Пушок!
Донья Паула, которой, должно быть, уже за девяносто, потому что она ушла на пенсию вскоре после того, как научила его читать и писать, а с тех пор прошло уже больше двадцати пяти лет, машет ему свободной рукой. В другой руке она держит огромный плакат с лозунгом «Вы закрываете – мы защищаем». Мигель пытается жестами показать ей, что не может уйти с поста, но его усилия не приносят результата.
– Пушок! – оба знают: полномочия первой учительницы не истекают никогда. – Иди скорей сюда!
– Пушок? – по пути к донье Пауле Мигель слышит смеющийся голос инспектора Фернандес. – Она назвала его Пушком?
– Да, – в голосе де ла Торре звучит ликование. – Это его первая учительница, она говорит, в детском саду Феррейро был вылитый паренек из той рекламы… И что он ужасно смешно шепелявил…
На пути к первой учительнице и ее плакату Мигеля сопровождают смешки и откровенный хохот, мужской и женский.
– Донья Паула, что вы тут делаете? Лучше вам было остаться… – Тут он смотрит на ее ноги. – Как же вы пришли прямо в тапочках!
– Ну конечно, – донья Паула улыбается и треплет его по щеке. – Вдруг придется убегать, а ты как думал, Пушок?
Здесь собрался весь район.
Так думает Диана, выйдя из поликлиники и с трудом прокладывая себе путь между спинами собравшихся. Она смотрит вокруг, убеждается в этом, и ей хочется плакать.
Конечно, пришли ее коллеги с семьями, пришли пациенты, но еще она видит среди протестующих соседей, которых никогда не встречала в приемной поликлиники, с которыми пересекалась лишь на улице, вне работы. А еще пришла половина продавцов с рынка.
Диана здоровается со всеми – к кому-то обращается по имени, кому-то просто улыбается, благодарит всех вокруг – черных, мулатов, метисов, индейцев, арабов и белых всех оттенков, от розовато-фарфоровой Светланы, ее уборщицы, до смуглого Браулио из Кордовы, который работает у Паскуаля в баре. К протестующим направляется группка женщин – рыжие кудри Амалии контрастируют с короткими гладкими темными волосами пяти неотличимых друг от друга молодых китаянок, которые покорно следуют за ней, как овечки за пастухом.
– И нечего жаловаться, это для вашего же блага. А если вы заболеете, что тогда, а? Куда пойдете? Особенно ты, Гуаньинь, с ребенком на подходе…
Последней шагает Марисоль, которая ни одного митинга не пропускает, но пришли и люди, которые раньше никогда не участвовали в протестах. Например, родители Ахмеда – очень серьезный Мохамед и Фатима в персиковом хиджабе – или Мария Грасия, которая убирает у Софии; выглядит она ужасно, но Диана не успевает подойти к ней и спросить, в чем дело.
Ее дочь с друзьями, конечно, в первых рядах, они и шумят больше всех, отчасти потому что между криками и лозунгами успевают передавать друг другу пластиковую двухлитровку, превратив таким образом акцию протеста в попойку ради благой цели. Мариана как раз успевает хорошенько к ней присосаться, когда рядом с ней вдруг возникает младший брат.
– Валите отсюда, мелочь, – говорит она Пабло, обращаясь одновременно и к Фелипе с Альбой, не подозревая, что ее слышит мать.
– Но почему нам нельзя побыть тут с вами?
– Потому что вы еще маленькие, а тут может быть опасно.
– Ну блин…
– Пабло, послушай сестру, – неожиданно вступает Диана. – Альба, Фелипе, и вы тоже. Тут все будет в порядке, но вы лучше держитесь сзади, понятно? Найди папу и стойте там с ним. Я только что его видела, он у дверей с матерью Фелипе, давайте-ка к нему…
Дети удаляются, Диана оборачивается к дочери, прикидывает количество ее друзей и успокаивается – их человек двенадцать на бутылку.
– А ты отдай мне бутылку.
– А там уже ничего не осталось. – Эду, сын Мариты, демонстрирует ей пустую тару.
– Тогда отдавайте вторую.
– А у нас больше нет, мам, – Мариана разводит руками. – Мы только одну взяли, чтоб согреться.




