Воскрешение - Денис Валерьевич Соболев

Осталось добавить, что если все сказанное выше об опыте возвышенного является правдой, то Ленинград, в котором этот опыт собирается в единую пульсирующую точку, должен быть неотделим от переживания свободы и переживания смерти; об их имманентной связи с опытом возвышенного речь уже шла. Действительно, о центральности как свободы, так и смерти для бытия Ленинграда было написано очень много, более того, разочарование многих ленинградцев в своем городе во второй половине девяностых породило многочисленные попытки противопоставить московскую „жизнь“ петербургской „смерти“. Даже если отвлечься от идеологической подоплеки подобных разговоров, бросается в глаза то, что объяснения обостренного переживания свободы и смерти в Ленинграде были обычно крайне поверхностными. Дело не в том, что этот город стоит на костях его строителей, и не в том, что в столь просторном, стройном и светлом городе было трудно оставаться верным рабом удушающего быта или изолгавшейся власти, но в первую очередь в самой сущности этого города. В Ленинграде больше, чем в любом другом городе мира, реализованы опыт возвышенного, иллюзия бесконечности и переживание вечности, которые, в свою очередь, обостряют внимание к свободе и смерти. Еще и поэтому стремление судить о Ленинграде, исходя из возраста его „архитектурных памятников“, особенно нелепо; город, обращенный к вечности, не нуждается в истории, и тем более в истории архитектуры, для своего оправдания.
Временные рамки и время строительства его домов теряют всякое значение перед запечатленным в нем образом вечности. Впрочем, как уже было сказано, проблема самоотрицания человеческого существования, реализующегося в переживании возвышенного, связана не только с проблемой времени, но и с проблемой пространства или, точнее, с проблемой преодоления закрытости привычного экзистенциального пространства, с проблемой пространственной бесконечности, противостоящей самоограничению повседневного сознания. И в этом смысле Ленинград тоже является городом возвышенного, городом, в котором отражен неэкзистенциальный образ бесконечности. Жесткая геометрическая планировка, прямые улицы, огромные площади и, что, пожалуй, самое главное, гранитные набережные, обрамляющие реку, несравнимую по ширине с Сеной, Темзой или Тибром, выводят проблему пространства на передний план. Эта просторность и ясность очертаний, пространственное самосознание города, так же контрастируют с узкими переплетающимися улицами большинства российских городов, как холодная и прозрачная петербуржская архитектура с кремлями и куполами-луковками Центральной России. Поэтому нет ничего удивительного в том, что в России и до, и после Октябрьского переворота можно было часто услышать, что Петербург не русский город; к этой мысли возвращались и те, кто называли себя „западниками“, и те, кто называли себя „патриотами“. Для первых он был единственным европейским, стройным и свободным городом в азиатской России, для вторых – немецким, холодным, удушающим, бездушным.
Несмотря на полярность выводов, в обоих случаях противопоставление Ленинграда и России основано на сходных и совершенно ошибочных предположениях, которые впоследствии нашли свое выражение в историософии евразийцев. Только очень поверхностное знакомство как с Европой, так и с Азией могло создать иллюзию того, что Россия является чем-то вроде смеси Англии и Индии и что в силу подобного промежуточного положения она близка мусульманскому миру. Не только ни в образе жизни, ни в ментальности, ни в культуре России нет почти ничего общего со странами ислама, но и сама возможность глубинного межцивилизационного синтеза является гипотезой, никакими фактическими наблюдениями не подтвержденной. Учитывая сущностные различия как между Россией и Европой, так и между Россией и Азией, было бы проще и точнее признать ее отдельной цивилизацией и не пытаться разложить эту цивилизацию на более простые элементы. Об особом цивилизационном статусе России и об ее несходстве со всеми соседними цивилизациями необходимо помнить, говоря о Ленинграде.
Просторность, внутренняя стройность и ясность очертаний Ленинграда принципиально отличаются не только от азиатского хаоса с его шумом, теснотой, телесностью и скученностью. Даже самое поверхностное сравнение Ленинграда с узкими уличками, крохотными площадями и уютными двориками итальянских или североевропейских городов способно рассеять миф о том, что ясность и просторность петербуржской застройки являются отражением некоего предположительно общеевропейского духа. В сравнении с Ленинградом в этих городах невыносимо тесно, удушающе уютно. Более того, даже сравнение Ленинграда с основными европейскими столицами не позволяет истолковать дух Ленинграда в качестве некоей манифестации общего европейского духа. Подобное истолкование невозможно не только потому, что во всех европейских столицах есть кварталы сплетающихся узких улочек, наподобие Латинского квартала в Париже, но и потому, что застройка во всех этих городах на два, а то и на три этажа выше ленинградской. Иначе говоря, даже при той же самой ширине улиц, в европейских городах, не говоря уже о Нью-Йорке, человек зажат домами со всех сторон, в то время как Ленинград, с его сравнительно низкой застройкой, остается городом, который, как кажется, никогда не знал тесноты и всегда воспринимал потенциально данное ему пространство как бесконечное.
Вопрос об источнике этого чувства является почти риторическим, пространство, с оглядкой на которое построен Петербург, – это бескрайнее российское пространство, пространство, непостижимое даже для живущих в нем и поэтому фактически бесконечное. Однако при таком ответе сразу же возникает вопрос о соотношении этого пространства и других русских городов, об их хаосе и тесноте, вопрос, возвращающий нас к парадоксу, о котором уже шла речь. Так же, как для реализации трансцендентного потенциала визуальной красоты нужно ее отрицание, для того чтобы сделать возможным ощущение бесконечности пространства, необходимо отрицание этой бесконечности. Бескрайнее российское пространство с его снегом, бездорожьем, лихими людьми, волками и постоянным соскальзыванием в миф внушает жителю города всего лишь страх; оно заставляет дома старых русских городов жаться как можно ближе друг к другу, к центру, к кремлю; город предстает как отрицание этого пространства, как материализовавшийся страх перед природой, как хаос, отрицающий хаос. Для того чтобы бесконечность российского пространства могла проявиться в интуиции, освобожденной от страха перед природой и беззаконием, была необходима привезенная Петром из Европы идея порядка.
Именно эта идея, освободившаяся