Воскрешение - Денис Валерьевич Соболев

А вот развод прошел относительно легко. Прожили вместе они мало; своей квартиры у Мити не было; денег у него было значительно меньше, чем Инночка надеялась. Что-то из них ей все же присудили, но Митя расстался с деньгами без особых сожалений. С сожалением он расставался с иллюзиями; и на этот раз ему пришлось расстаться с изрядной их долей. На некоторое время он перестал общаться с кем бы то ни было. Изнурял себя работой; но и нашел своего рода утешение в развитии собственных идей. Днем занимался повседневной рутинной работой, собственно той, за которую ему платили зарплату, вечерами шел домой и снова садился за компьютер; временами просто оставался на работе, чтобы в тишине обдумать свои идеи. Да и идти ему было в целом не к кому. Новой женщины он не завел. Приятели куда-то попропадали. Даже Аря почти пропала. Поскольку речь шла о ее бывшей подруге, она считала себя частично виновной во всем произошедшем, и общаться с Митей ей было тяжело. Так что она предпочла взять паузу в общении, хотя и не прекратила общение полностью. Вдумчиво и старательно она не только строила отношения с мужем, но и всю свою новую семейную жизнь в целом; на этом этапе жизни бремя чужих неприятностей и переживаний было для нее излишним. Иногда Митя заходил к Асе, и они снова пили чай у нее на кухне. Нельзя сказать, что былой сердечности в разговорах с Асей уже не было, но теперь эта сердечность существовала волнами, вспыхивала и гасла, потом вспыхивала снова.
Однажды поздним вечером, почти засыпая, Митя вспомнил, как когда-то, теперь уже так давно, в ночь перед вылетом он мысленно перелистывал историю, пытаясь понять, что и когда пошло не так, вспомнил, как мысль тогда задержалась на слове «Танненберг», а потом устремилась дальше, а щенок Ваня растерянно выглядывал из окна швыряемого по оврагам поезда. С удивлением Митя обнаружил, что и сейчас он занят тем же самым, только теперь он перелистывал свою личную историю, вглядывался в ее детали, повороты, лица, долгие разговоры и случайные слова, продолжая задавать тот же самый вопрос: что и когда пошло не так и как получилось, что он оказался здесь, в этой кровати, в этом времени, раз за разом, не бесцельно, но уже понимая, что без надежды на удачу, перебирающим листки своего прошлого? Митя поднимал на ладони движущиеся фигурки, как это ни странно, все так же отчетливо видимого прошлого, сказанные слова и отражения света на мебели или посуде, боль и счастье, шум ветра в кронах тополей и блики цветущего миндаля, и отсюда, из-за разворота времени в них приоткрывались новые смыслы, не увиденные и не замеченные тогда, а теперь обнажившиеся в грустной опустошенности настоящего. Он перечитывал свою жизнь, вглядываясь в ее течение, ее ветвящиеся рукава и поднимающиеся над водой валуны, иногда раз за разом возвращаясь к тем же самым событиям и людям, иногда вспоминая о том, что еще минуту назад казалось давно утраченным в беспорядочном и изобильном течении времени, перебирая свою жизнь, сцену за сценой, решение за решением, ошибку за ошибкой, но так и не находя ответа на тот давний вопрос: когда и что именно произошло, когда его жизнь потеряла то, другое, отчетливое, несбывшееся течение? Далеко за полночь Митя все же уснул.
Ему не хотелось думать об этом дальше, но на какое-то время это течение мысли оказалось сильнее его намерений. Через несколько дней, так же как и в прошлый раз, уже собравшись уснуть, он вернулся к похожим мыслям, снова взвешивал время на ладонях, вглядывался в лица прошлого, смотрел на себя самого, узнавал и не узнавал. Он двигался все дальше в прошлое, от одного поворота времени к другому, и ему казалось, что где-то там, в темноте свершившегося и невозвратимого времени, прячется перекресток, на котором висел знак «только правый поворот», а он, Митя, этого знака не заметил и повернул налево, и надо только вспомнить, где же этот знак был. А может быть, продолжал думать он, никакого знака там не было, но повернуть все равно нужно было именно направо, а он не обратил на это внимания, даже ни о чем таком не подумал, скорее всего вообще не заметил перекрестка, и никакой внутренний голос ему не подсказал, что повернуть там надо было направо, и только направо. Но как бы много времени он ни проводил в извилистых и казавшихся все более ненадежными лабиринтах памяти, в которых его личное было так странно и пугающе переплетено с самим движением истории, именно этот перекресток ему никак не удавалось найти.
Тем не менее постепенно Митя обнаружил нечто другое. Он с удивлением понял, что перечитывает свое прошлое далеко не впервые, иногда двигаясь назад, страница за страницей, иногда открывая его почти что в произвольном месте и начиная читать с середины главы или даже с середины абзаца; подумал о том, что так, вероятно, устроены человеческая жизнь и человеческая душа и что даже этот перекресток, где он пропустил правый поворот, он тоже ищет не впервые, хотя раньше ничего об этом не знал, и не впервые этот перекресток не находит. Он думал о том, что каждый раз, когда он перелистывал или перечитывал свою жизнь в прошлом, когда она сама, своими темнотами настоящего, заставляла его это делать, перед ним вспыхивали те прошлые смыслы, о которых он не догадывался, их проживая, и что так, наверное, будет происходить и дальше. Эти смыслы мерцали, загорались и гасли, высвечивали друг друга, притягивали настоящее и отталкивались от него. И вот только перекресток, тот перекресток так и не находился, ни в настоящем, ни в прошлом. Эти мысли были мучительными и изматывающими, и они иссушали душу. Постепенно Митя понял, что ему не следует об этом думать, теперь уже осознанно начал стараться занимать себя работой еще больше, часто до поздней ночи. А как-то, оставшись допоздна на работе, вместо программного кода он начал писать о Ленинграде.
« 5 »
«Ленинградцы любили говорить о своем городе, – писал он. – Городе дворцов, городе памятников, городе мостов. Любили говорить о его безупречной планировке, противостоящей азиатскому хаосу, о красоте его зданий, богатстве его музеев. Велеречивая советская пропаганда, с которой в этом, и только в этом ленинградцы были готовы согласиться, называла Ленинград „Северной Пальмирой“ и „Северной Венецией“, „городом-музеем“ и „музеем под открытым небом“. То, что Ленинград был самым красивым городом Советского Союза, не вызывало у ленинградцев сомнений; более того, многие из нас верили в то, что он является самым красивым городом мира, признавая, впрочем, и то, что подобное утверждение является скорее потенциальным, нежели фактическим, противореча объективно плачевному, как тогда казалось, „состоянию памятников архитектуры“. Точно так же мы верили, что Эрмитаж является самым лучшим музеем мира, с поправкой, конечно, на распроданные большевиками