Поцелуи на хлебе - Альмудена Грандес
– Я их отговаривал, мам, – говорит Фелипе. Поначалу его мать думает, что он решил свалить вину на других, но вскоре понимает, что это не так. – Я им сказал, что из-за меня… Дани ведь уехал, понимаешь? А теперь мне придется уехать, потому что нас выгоняют… Не знаю, мне кажется, это нечестно: затевать это все из-за меня, если ради Дани мы ничего не сделали.
– Да брось, Фелипе, – Пабло обрывает его удивительное признание с той же спокойной уверенностью, с какой говорила Альба. – Брось. Когда уехал Дани, мы просто не знали, как это делается, и поэтому не могли закидать тот банк. Но теперь-то мы научились…
– Так, стоп-стоп-стоп… – Марта закрывает лицо руками, трет его ладонями, потом оглядывает их всех по очереди, будто незнакомцев. – Вы покупаете бензин, чтобы сделать коктейли Молотова и закидать ими банк, если нас все-таки выселят? Так?
– Да нет, мам, не банк, – уточняет Фелипе. – А мэрию, потому что к нашему случаю банк отношения не имеет.
– А в чем дело, почему вы так смотрите? – вмешивается Пабло. – Что-то я не понимаю… Вы же сами все время повторяете, что надо что-то делать, что этот пузырь вот-вот лопнет, что непостижимо, как это люди настолько пассивны…
– Вот именно, – заключает Альба. – И что кто-то должен быть первым. Вы должны нами гордиться, серьезно.
Дети были в квартире.
– Да что ты! Быть такого не может!
– Да. Он отправил их играть в их комнату, забаррикадировал дверь комодом, и там они и остались. Полицейские услышали плач и вывели их из квартиры так, чтоб они ничего не увидели. Сейчас они у бабушки с дедушкой.
Он, чьего имени никто не отваживается произнести, жил на втором этаже дома, в котором располагается бар Паскуаля. Дети – его дети. Она – местоимение, отсутствующее в обсуждениях на лестнице, – обречена теперь на вечное отсутствие. Она была его женой и матерью его детей, пока накануне вечером он не зажал ее в угол на кухне. Он избил ее до обморока, изрезал самым острым ножом, который нашел в ящике, а потом позвонил в полицию. Полицейские выломали дверь и увидели его: он сидел на диване в гостиной с потерянным видом, одежда вся залита кровью. И вдруг они услышали детский плач.
Весть об этом потрясает весь район – разносится от дома к дому, с этажа на этаж, и лица застывают, и замирают движения, будто от морозного дыхания ледника. Люди мечутся между неверием и чувством вины, все, и мужчины и женщины, роются в памяти и допрашивают собственную совесть.
Он был грубый, лицемерный и говорил жестокие вещи, но никто и подумать не мог, что он окажется способен на такое. Никто никогда не слышал ни криков, ни мольбы, ни глухого удара тела о шкаф или о стену. Но каждый слышал хотя бы раз едкие, отравленные слова, выражения привычного презрения: «Ты такая бестолковая», «и как я только тебя терплю», «ничего не можешь сделать нормально», «вот дура», «ну что ж ты за идиотка, как же можно быть такой»…
Теперь эти слова звучат у всех в голове фоном к еще более красноречивым картинкам. Как они идут из магазина, все сумки тащит она, а он держит руки в карманах. Как они стоят на лестнице, он ее отчитывает, она стоит молча, дети прижимаются к ее ногам. Как они сидят в баре внизу, он берет пиво, закуски, газировку детям, она сидит молча, а когда Паскуаль спрашивает, чего налить ей, отвечает, что ничего, большое спасибо, но она правда ничего не хочет.
Женщина со второго этажа даже летом носила кофты с длинным рукавом, всегда застегивалась на все пуговицы, сильно красилась и почти никогда не улыбалась. Кое-кто из соседок видел ее улыбку, когда она играла с детьми на площадке, но на подходе к дому улыбка эта всегда испарялась. Кожа ее становилась бледно-пепельной, глаза опускались, и она начинала подниматься по лестнице – всегда молча, ссутулившись, опустив подбородок. Как будто готовилась принять на себя следующий удар – думают теперь соседки. В остальном она была вежлива и любезна, всегда отвечала на приветствия, приглядывала за старушкой, которая жила одна в квартире напротив, и спрашивала о здоровье соседей, если кто-то заболевал.
Муж ее силился казаться приятным человеком. Он был куда более общительным, чем его жена, но сколько он ни платил за других в баре, друзей у него так и не завелось. И теперь все понимают почему. Теперь, когда уже ничего не исправить, они вспоминают, как в разгар оживленной беседы он оборачивался к ней: «А ты замолчи, замолчи, я сказал» – и тут же вновь напяливал на себя улыбку и как ни в чем не бывало продолжал страстно обличать или, наоборот, горячо защищать Криштиану Роналду, Обаму, высокие зарплаты чиновников или что угодно еще.
Они были там, они это видели и слышали, но не осмелились понять. А теперь отсветы того кошмара, что превратил жизнь их соседки в ад, леденят им сердце и захватывают дух. Они всё видели, всё слышали, но ограничивались замечаниями вроде «Этот мужик просто урод, мерзавец, сволочь, бедная женщина, надо ей уйти от него, бросить его, порвать с ним уже наконец…». Так они думали, так они говорили, но при этом не сделали ровным счетом ничего.
А вот она попыталась кое-что предпринять. Теперь, после ее смерти, об этом узнали соседи. Хоть она никогда и не заявляла на него в полицию за жестокое обращение, она решила с ним развестись. Наняла юриста, подала заявление, поменяла замок и попыталась выгнать его из дома – а он ее убил. Ее, бессмысленную идиотку, которая ни на что не годилась, которая отравляла ему жизнь с того самого дня, как ему не посчастливилось с ней познакомиться. Убил ее, заколол кухонным ножом и бросил в углу истекать кровью. Теперь она мертва, и все соседи чувствуют себя соучастниками ее убийства: они не остановили его, не спасли ее, не позвонили в полицию.
– Я думал об этом, – говорят они друг другу на лестнице, в баре, на рынке. – Клянусь тебе, я об этом думал, но она же никогда не жаловалась, никогда ничего не говорила, ну я и решил… Ну и вот…
Теперь все они говорят одно и то же.
Все, кроме Марты, которая, как обычно, лишь молча слушает.
Хотя прошло уже восемь лет, она помнит ту ночь так хорошо, будто обречена вечно переживать ее вновь и вновь.
Дождавшись приблизительно четырех утра, она очень медленно повернула голову, чтобы проверить, сколько времени на часах. Увидев зеленые цифры 3:58, она, однако, не пошевелилась: еще рано. Он вроде бы спал, но она очень мало ему доверяла, что во сне, что во время бодрствования, поэтому выждала еще немного и в 4:02 легонько коснулась его ладонью; он повернулся к ней спиной и перестал храпеть. И лишь тогда потихоньку она выпростала из-под простыни левую ногу, свесила с кровати и коснулась пола. Когда ей наконец удалось встать, не произведя ни звука, часы уже показывали 4:11. А пока она выскользнула из спальни (дверь она, ложась спать, специально оставила приоткрытой), прошло еще три минуты.
Накануне во время обеда он позвонил сказать, что вернется поздно.
– Я договорился поужинать с Фернандо, он грустит, сама понимаешь, у него же мать умерла… Я так люблю тебя, милая, больше всего на свете, ты сама знаешь… Прости меня, пожалуйста, ты должна меня простить, я просто схожу с ума, так люблю тебя…
Марта уже привыкла к этим звонкам и приступам нежности, следовавшим за другими приступами, и этот его тон, нежный, сокрушенный, ранил почти так же больно, как удары накануне. Сценарий всегда повторялся:




