Одинокая ласточка - Чжан Лин
Но однажды я узнал, что иностранный язык, который я считал “чужой вещью”, зародился и в крови А-мэй. В другой половине крови А-мэй.
Это был язык ее отца.
В тот день мы, как обычно, гуляли по лесу, подбирали английским словам союзников, когда с неба совершенно неожиданно хлынул ливень. Соломенную шляпу А-мэй унесло шквальным ветром, и она стиснула руками голову, словно это была бомба, которая рванет, если А-мэй ослабит хватку.
– Нет! Не хочу быть плешивой!
Она похолодела от страха, как будто это не шляпа улетела, а сердце или печень. Я впервые видел, чтобы она так паниковала.
– Если бы дождичек проедал плешь, у меня бы уже ни одного волоска не осталось, – улыбнулся я.
– Я не как ты! – крикнула А-мэй, чуть не плача. – Мама говорит, я, когда маленькая была, переболела чесоткой, от солнца и дождя моя голова станет как у папы Ян Цзяньго.
Я вспомнил, что ни разу не видел ее без головного убора: летом на ней была соломенная шляпа, зимой – шапка, она даже спала в чепчике. А-янь объясняла мне, что это от зноя, от холода, чтобы не оставлять на подушке сальные пятна.
Я не удержался и захохотал:
– Мама прям так и сказала? А еще людей лечит! Чесотка-то не на голове, твоей макушке, как и телу, полезно бывать под дождем и солнцем. Каждый день в шляпе, удивляюсь, как ты не простываешь.
А-мэй неуверенно посмотрела на меня сквозь пальцы, затем вдруг открыла рот и звонко чихнула. Я снял полусырую куртку, велел ей накрыться. В ту секунду, когда она отвела ладони, моя рука с курткой застыла, как гипсовая модель.
Я увидел, что из-под ее бессчетных заколок выскочила мокрая прядка-волна.
Бездонные и прозрачные, как океаны, глаза А-мэй сверкнули, встревожив водную гладь. Ее глаза и ее завиток были точно родные братья, которые случайно встретились после долгих лет разлуки. Пока они ликовали, прыгали от радости и обнимались, слова были излишни, любой в один миг догадался бы об их кровном родстве.
А-мэй внезапно превратилась в другого человека – в А-мэй, которая пряталась за спиной той, знакомой мне А-мэй и которую я будто бы знал и в то же время будто бы не знал.
Все зависшие в воздухе сомнения посыпались с каплями дождя на землю, и картина правды стала наконец полной. Честно говоря, небесный владыка давно разложил перед моими глазами ее фрагменты, но я оказался так непонятлив, что только запоздалый дождь помог мне соединить их в одно целое.
Лишь тогда мне стало кристально ясно, кто родной отец А-мэй.
Когда я вернулся в тот день домой с растрепанной, промокшей до нитки А-мэй, А-янь выбежала из дверей и вдруг замерла на месте. Я бросил на нее взгляд, такой свирепый, что она сразу все поняла. Ее губы шевельнулись, но она ничего не сказала.
А-мэй ушла в комнату, чтобы высушить волосы и переодеться. Я сел у очага, принялся сворачивать самокрутку, пока дождевая вода капала с меня на землю, выбивая мутно-желтые ямки. Курение было старой привычкой, еще с тренировочного лагеря, только теперь я смолил как проклятый.
Нас с А-янь разделяла стена молчания – стена из гранита, способного ломать самые твердые лезвия в мире.
Наконец я нарушил долгую тишину:
– В природе есть такое явление, как реверсия. У некоторых живых существ через несколько поколений проявляются черты их предков.
А-янь не решилась ответить, она еще не поняла, к чему я веду.
– Мой прапрадед из Синьцзяна, у нас в роду были уйгуры, – сказал я. – Нет ничего странного в том, что некоторые черты их внешности проявятся в потомках.
А-янь по-прежнему ничего не говорила, но я знал, что теперь она скрепляла молчанием наш военный союз. Этот союз был надежнее любых слов, бумаг, оттисков пальцев или больших красных печатей. В деревне Сышиибу моя семья была пришлой. Родители умерли, старший брат уехал, я стал единственным, кто мог рассказать об истории рода. Мои слова и были историей.
Я подвел итог всему вышесказанному:
– А-мэй – моя дочь.
Я услышал, как А-мэй, переодевшись, выходит из дома.
– И скажи ей, пожалуйста, что у нее не было чесотки, – добавил я. – Можно ходить без шапки, плешь не появится.
А-мэй перескочила через один класс в младшей школе, затем еще через один в средней и в шестнадцать лет поступила в центре провинции в педагогический университет на факультет английского языка. С ее оценками А-мэй спокойно могла выбрать учебное заведение получше, но она остановилась на педагогическом, потому что там можно было претендовать на стипендию. Маленькую врачебную приемную А-янь уже переделали в медпункт, уезд направил туда выпускницу медицинского техникума. Выпускница стала главой медпункта, а А-янь – всего лишь ассистенткой, и теперь двух наших мизерных зарплат с трудом хватало до конца месяца.
Той осенью, когда А-мэй покинула дом, у меня вдруг с новой силой разболелась рука. Это была старая рана, еще с тех времен, когда меня вывели в наручниках из класса и А-мэй повисла на моей руке всем своим весом. Кости это помнили. Память костей не такая, как память плоти или память мозга; память плоти и мозга – податливая, жалкая, ненадежная: радующее глаз лицо, ласкающая слух фраза, даже ветер при должной температуре и подходящей влажности могут изменить ее форму. У памяти костей нет глаз, нет слуха, она не знает про времена года, не различает направление ветра, она страшно упрямая, память костей сопровождает тебя в могилу. Поэтому шрам, который оставила на моей руке четырехлетняя А-мэй, болел десять с лишним лет, до самой моей смерти.
Но в том году боль стала распространяться по всему телу, заключая союз с каждой моей костью, настраивая против меня даже самые мелкие косточки пальцев ног. Подчинив себе весь скелет, боль сговорилась с моим горлом. Как только начинали болеть кости, горло разражалось злорадными воплями, словно ему очень хотелось выдернуть из меня легкие и выставить их напоказ. Чтобы продемонстрировать костям свою верность, горло иногда по собственному почину делало на пару шагов больше. Кости доводили себя до изнурения и волей-неволей объявляли короткое




