Комедия на орбите - Инна Люциановна Вишневская

Сатирик еще нежнее влюблен в жизнь, чем писатель-романтик, чем художник, прославляющий красоту бытия, величие души человека. Без любви нельзя и браться за перо, нельзя подходить к сатире, к комедии, к шутке, к фарсу, к карикатуре, к шаржу, к гротеску, к ядовитому сарказму сатирического видения действительности.
Без любви сатира становится желчной, сухой, обитающей без надежды на прощение, убивающей без надежды на воскрешение. Художник, исследующий жизнь души в светлых ее проявлениях, несомненно, влюблен в своих героев, он гордится ими, он счастлив за них, он дарит человечеству их исповедь, чтобы оно, человечество, переняло хоть часть доброты, хоть часть солнца — от человека, от нравственного его идеала, от высокого его подвига.
Художник, исследующий жизнь души в темных, отвратительных ее проявлениях, видящий искаженные пропорции действительности, казалось, должен бы возненавидеть своего безнравственного героя, отшатнуться от страшной пучины его бытия, отвернуться от разъедающих сердце животных инстинктов.
Но нет, тот, кто отвернется, тот, кто отшатнется, тот, кто, встретившись со злобой, озлится на нее сам, не пожалев, не разглядев, не поняв, не попытавшись зло превратить в добро,— тот никогда не станет сатирическим писателем.
Яростно обличая зло, надо пламенно любить добродетель, любить людей. «Соотечественники, я вас любил,— писал Гоголь в своем завещании,— любил той любовью, которую не высказывают… Любовь эта была мне в радость и утешение» (т. VIII, стр. 221).
Сатирик говорит о нежной любви своей к людям как о самом главном чувстве, как о самой ведущей тональности творчества. Не странно ли?
Нет, не странно, единственно возможно.
Великие умеют своей великой любовью охватить весь мир, мы, смертные, пытаемся хоть кого-нибудь согреть у горячего огня своей… сатиры. Костер сатиры горит не только потому, что подбрасывают в него старый хворост, ненужный мусор, истлевшие поленья истлевших предрассудков, верований и чувств. Костер сатиры разгорается так ярко еще и потому, что сатирики кидают в этот оздоровительный огонь и собственные свои сердца, сочащиеся горькой любовью, потому что едкой солью своих слез поливают они «сатирические» дрова, поджаривающие грешников: а вдруг еще и перегорит зло, а вдруг еще и выйдут из очистительной, огненной купели праведники…
Смехом можно не только «править» нравы общества, но и душу человека. Человек должен заглянуть в самого себя и с болью вырвать свои пороки. Помогает ему в этом сатирический писатель — наставник, врач, друг, а не только недруг.
Нет, не легко дается это оздоровление души и сатирическим персонажам, и зрителям, не просто наблюдающим чужие изъяны, но и проходящим свой собственный искупительный катарсис, которому комедия так же близка, как и трагедия.
Но как бы ни трудно давалось это душевное, нравственное пробуждение, оно непременно должно присутствовать в сатире, в сатирическом произведении, или вне его — в зрительном зале. Те, кто пришел «на комедию», не могут всегда и во всем быть абсолютно идеальными, никак не соотнесенными с сатирическими персонажами. Смотреть комедию — это значит очищаться комедией, очищаться смехом, каждый, почувствовав себя хоть на секунду тем, кого обличают на сцене, должен страстно хотеть перестать быть им.
В этом-то и заключается катарсис комического — в ответ на задетые больные, надломленные, нестройные струны чужих разлаженных душ должны отозваться и твои, зрительские больные, нестройные струны. Есть они, наверное, у многих, если не у всех, вряд ли действительно встречаются вовсе беспорочные, вовсе добродетельные, вовсе идеальные люди. Отзовутся их недостатки в потрясенной спектаклем душе, всколыхнутся спавшие доселе нераскаянные чувства — раскается человек в ответ на «сатирическое» к себе обращение и станет лучше, и станет чище. Он не просто был зрителем чьих-то комических бед, он трагически на них отозвался, сам не заметив трагедии, смехом смягчив ее,— но уже смятенный, уже очищенный, уже перестрадавший, потому что рассмеялся и изгнал вместе со смехом собственные свои недостатки.
Ведь человечество, смеясь, расставалось со своим прошлым. Ну вот и я, если не смеясь, то улыбаясь, расстаюсь со своим прошлым. Смех тоже, можно сказать, один из сильных ускорителей прогресса. Сатира действует без наркоза, но боль, которую она наносит организму,— целительная боль. Это утверждение через отрицание. Чем ярче светит солнце, тем заметнее становятся тени. Сатира — показатель нашего оптимизма, общественного здоровья.
Я думаю, что комедиографы должны любить своих отрицательных персонажей. Парадокс? Как это —любить взяточников, любить консерваторов, да статочное ли это дело? И тем не менее только так и можно написать объемный, живой сатирический образ. Я это знаю по себе, как-то ощущаю, садясь писать ту или иную пьесу, я чувствую удачу кроме всего прочего еще и потому — есть ли в моем отношении к обличаемому персонажу своеобразная любовь, волнуюсь ли я за него, внушает ли он мне пусть комическое, но сострадание.
В этом смысле я сам прошел нелегкий творческий путь. Давно, когда работал над комедией «Извините, пожалуйста!», еще не думалось об этом — Калиберов был плох, и только. Я не сострадал ему, я не любил его, я любил других в этой пьесе — колхозников, задерганных из-за тупого произвола очковтирателей. И, как видно, это сказалось на самом художественном качестве пьесы. Некоторые ее характеры, в частности характер Калиберова, оказались достаточно плоскими, тесно связанными со временем, укладывающимся в это время почти без остатка.
Постепенно я понял, что такая манера письма — «безлюбовная» манера по отношению к обличаемым персонажам — «пришпиливает» данную комедию только к этим сюжетным мотивам, только к этим высмеиваемым порокам, только к этим конкретным сатирическим замыслам. Сатира не подсвечивается романтикой, она становится одномерной, сугубо обличительной. А понявши все это, я попытался избрать другой путь, чтобы найти в себе новые не только писательские, но и духовные ресурсы, когда научишься не только осуждать, но и понимать, не только приговаривать к наказанию, но и мыслить о прощении.
И поэтому другие мои пьесы, начиная хотя бы с «Левонихи на орбите», были для меня определенной школой не одного гнева, но и любви. Расстреливая Левона «грозными» стрелами своих обличений, я в то же время стремился ему на помощь, раня его собственной рукой, я собственной же рукой вытирал кровь с его ран.
А в комедии «Трибунал», мне думается, я смог еще и усугубить это чувство любви к своему герою, который либо на самом деле плох, либо до поры до времени кажется таковым и окружающим, и зрительному залу. Я страстно мучился вместе с Колобком, я ни на