vse-knigi.com » Книги » Научные и научно-популярные книги » Культурология » Я – мы – они. Поэзия как антропология сообщества - Михаил Бениаминович Ямпольский

Я – мы – они. Поэзия как антропология сообщества - Михаил Бениаминович Ямпольский

Читать книгу Я – мы – они. Поэзия как антропология сообщества - Михаил Бениаминович Ямпольский, Жанр: Культурология / Прочее / Поэзия. Читайте книги онлайн, полностью, бесплатно, без регистрации на ТОП-сайте Vse-Knigi.com
Я – мы – они. Поэзия как антропология сообщества - Михаил Бениаминович Ямпольский

Выставляйте рейтинг книги

Название: Я – мы – они. Поэзия как антропология сообщества
Дата добавления: 7 октябрь 2025
Количество просмотров: 16
Возрастные ограничения: Обратите внимание! Книга может включать контент, предназначенный только для лиц старше 18 лет.
Читать книгу
1 ... 41 42 43 44 45 ... 67 ВПЕРЕД
Перейти на страницу:
вибрации – крик, – а затем перевести вибрации в графы и наконец перейти от граф к фонетической артикуляции, за которой стоит уже призрак письма. Это, собственно, и есть путь к цивилизации, тот самый, по которому шел до Хиггинса Киреевский.

Но патефон, фонограф или граммофон – это не просто первый шаг в сторону цивилизации, это и несомненная угроза цивилизации, носитель варварства, которого так боялся Петр Киреевский. Для Степановой фонография и смерть принципиально противостоят цивилизованному письму. Поэзия должна черпать не из бессмертия письменных текстов, но из смертности фонографии, ее ассоциации со смертью[393]. Именно поэтому путь поэзии для Степановой проходит через пение, а не письмо, пение, бросающее абсолютный вызов письму. Это пение – первоначально крик, крик Персефоны:

Потому что хорошая песня

Неизменно восходит на крик.

Голым горлом под женские ахи

И негромкий убористый мат

Я пою про дорожные маки

И что гибнет батяня-комбат.

Тонкий голос как острое шило

Протыкает вагонный уют,

И становится людям паршиво,

И они меня в тамбуре бьют.

В честном пенье такая свирепость…[394]

Голос, протыкающий «как острое шило», прямо перекликается с Персефоной Лейриса, протыкающей криком барабанную перепонку.

Персефона появляется в «Киреевском» в разных обличьях. Одно из них – Риорита, то ли женщина, то ли просто граммофонная запись известного шлягера:

Тебе, Риорита,

Подземные чертоги открыты.

Тебе, дорогая,

Заречные гремят соловьи[395],

И, лишенная лоска,

Рожденная из пламя и воска,

Как Флория Тоска,

Ты досыта поешь о любви[396].

Рождение этой новой Персефоны из воска как будто отсылает к фонографу с его записью на воске. В стихотворении, обращенном к Риорите, возникает (единственный раз в тексте) упоминание патефонной пластинки как разверстой могилы:

Но вечность, подруга,

Не шире патефонного круга,

Там тесно и туго,

И я тебя туда не гоню[397].

Уолтер Онг заметил, что память о прошлом в устной речи интегрируется[398] в настоящее. Устная речь не знает словарей, а потому слова манифестируют свое значение только через ситуацию и контекст употребления. В этом смысле вечность письменного текста лежит в области прошлого, а вечность звучащего голоса как будто являет себя в настоящем. Смерть и присутствие тут практически неразделимы.

4. Здесь и теперь

Хочу, однако, вернуться к Лейрису, который связывал Персефону с граммофоном. Лейрис заметил, что пение отличается от речи еще и тем, что, хотя оно рождается в горле, его исток лежит гораздо глубже, в груди, в

глубине внутренностей, из чьих недр оно как будто восходит, насыщенное вибрациями, которые в действительности есть не что иное, как выдохи, вобравшие их в себя во время вызревания в этом подземном мире[399].

Фонограф у Лейриса тоже вбирает в себя какие-то подземные вибрации и звуки, не принадлежащие артикулированной речи:

…музыкальное течение, имевшее истоком борозды на валике, иногда прерывалось короткими скрипами, которые появлялись то поодиночке, то сериями и вызывались неожиданными толчками, отпечатками на острие диафрагмы мельчайших зазубрин, случайно образовавшихся в воске в результате неоднократного использования и передававшихся игле[400].

Эти скрипы, о которых Лейрис говорит, что они были похожи то на пощелкивание языка, то на пощелкивания хлыста, возникают в результате повторения (неоднократного использования), но одновременно вносят в повторение различие, делая каждый повтор непохожим на предшествующий. В этом смысле звукозапись отлична от письма, в котором текст всегда идентичен сам себе и полностью абстрагирован от своего носителя – качества бумаги или шрифта. Письмо похоже на абстракцию музыкальных интервалов, logoi, отделенных от физической частоты вибраций.

Эти скрипы и пощелкивания, пишет Лейрис, прерывали временную непрерывность голоса и производили эффект взрыва, вдруг приостанавливающего течение времени. Течение времени приостанавливалось и разваливалось на фрагменты. Лейрис, конечно, сейчас же связывает корень «фрагм» со словом «диафрагма», относящимся к вибрирующей мембране фонографа. Диафрагма как орган голоса и вибрации как будто распадается на «фрагмы» – фрагменты остановленного звучания. Эти фрагменты, однако, не являются аналогами «грамм» или «граф», через которые песня вводится в область письма, грамматической организации текста, в область logoi. Это именно фрагменты времени, то есть моменты его остановки, зависания. Это phonè, из которого вынуто развертывание, phonè, сведенное к моментам чистого настоящего, уничтожающим движение из прошлого в будущее.

В эссе, посвященном творчеству В. Г. Зебальда, которым Степанова восхищается и в котором обретает своего рода литературного двойника[401], она подробно останавливается на этих «шумах», странных неинтенциональных элементах литературного текста. Зебальдовский текст обыкновенно строится вокруг картинки – часто анонимной фотографии, опубликованной тут же. Картинка, как и граммофонная запись, – это индексальная, технологическая регистрация мира, несущая в себе множество «случайных», неконтролируемых элементов. Степанова пишет:

Картинка служит здесь вещественным залогом невещественных отношений, чем-то вроде кипсека с памятками; и реальность, которую они подтверждают, непрямо относится к зоне действия прозы[402].

Или иначе, но о том же:

Среди разного рода закладок, дат (выглядящих так, словно к ним вернулись и подчеркнули ногтем), странных совпадений и рифмующихся обстоятельств всякий зебальдовский текст содержит некоторое количество чужих слов в разных стадиях разложения; они там на тех же птичьих правах, что фотографии – неизвестно чьи, неизвестно откуда взявшиеся[403].

Фотографии существуют по ту сторону лирического «я», авторской интенции. Степанова так формулирует самую суть зебальдовского, а по моему убеждению – и своего собственного творческого метода:

Приязнь, которую испытывает Зебальд к удвоениям и тройчаткам, кажется, становится лишь сильнее от понимания, что на самом деле эти рифмы, помимо своего статистического ничтожества, еще и бесплодны: ничего не значат и ни к чему не ведут. В мире Зебальда ничего не происходит, никакое откровение не может стать поворотной точкой, все худшее случилось еще до начала, спасения ждать не приходится. Те, кто до, раздавлены предвестиями, те, кто после, – самой катастрофой. Облако, неназываемое и непроницаемое, нависает над повествованием, следует за ним на всех путях, как за евреями по пустыне.

Зебальд находит новый способ обращения с ужасным, при котором, как при черной лампе, коротает время родной ему мир. «Написанное как бы через слой пепла», оно (то-что-случилось, сами-знаете-что) почти никогда не называется прямо, не являет себя, остается/оставляется на полях.

1 ... 41 42 43 44 45 ... 67 ВПЕРЕД
Перейти на страницу:
Комментарии (0)