Развод. От любви до предательства - Лия Жасмин
Я медленно, давая ей возможность остановить меня каждым движением, каждым вздохом, приблизился к краю кровати и опустился перед ней на колени. Мои пальцы нашли пояс ее шелкового халата и развязали его беззвучным движением, и ткань сама собой разошлась в стороны, обнажая под ней тонкую ночную рубашку из того же скользящего материала, которая повторяла каждый изгиб ее тела, каждый знакомый до боли рельеф, который когда-то был для меня священной географией, а теперь стал полем, усеянным минами памяти. Она не помогала мне, но и не препятствовала, лежа с открытыми глазами, уставившись в потолок, и только легкая дрожь, пробегавшая по ее коже, когда мои пальцы скользнули с пояса на ее бедра, выдавала то внутреннее смятение, которое она пыталась скрыть за маской отрешенности.
Мои руки скользили под халат, охватывая ее талию, и я почувствовал, как напряглись мышцы ее живота, а потом, под давлением моих ладоней, постепенно расслабились, уступив тому физическому импульсу, против которого ее воля была бессильна. Я наклонился и прижался губами к тому месту, где начиналась линия ее бедра, чуть выше края тонкого шелка, и ее кожа под моими губами была горячей, живой, пахнущей ею и слезами, и этим горьким, чужим одеколоном, который я ненавидел всей душой. Я целовал ее кожу медленно, властно, двигаясь вверх, к ребрам, к изгибу под грудью, и с каждым моим прикосновением ее дыхание становилось все более прерывистым, а тихие, почти неслышные звуки, вырывавшиеся из ее горла, были полны той смеси отвращения и неконтролируемого ответа, которая сводила меня с ума.
Она внезапно пошевелилась, села, оттолкнув меня с такой силой, что я едва не потерял равновесие, и ее глаза, темные и огромные в полумраке, горели теперь внутренним, темным огнем. Она потянулась ко мне, и ее пальцы вцепились в воротник моей рубашки с той же яростью, которую я слышал в ее голосе, и резким, решительным движением она рванула ткань на себя, и пуговицы со звоном отскочили и покатились по паркету. Она ладонью прижала меня к себе, и ее губы нашли мои, и этот поцелуй не имел ничего общего с тем, что был в прихожей. Ее губы были жесткими, требовательными, ее язык вторгся в мой рот с такой дерзкой, почти грубой настойчивостью, что у меня перехватило дыхание, и в этом поцелуе было все — вся накопленная боль, вся ярость, все разочарование и дикая, неистребимая страсть, которую не смогли убить ни измена, ни время, ни взаимные раны.
Ее руки скользнули под мою разорванную рубашку, и ее ногти впились в кожу на моей спине для того, чтобы утвердить свое право на это тело, на эту плоть, которая когда-то принадлежала ей безраздельно, и это болезненное, властное прикосновение заставило меня глухо застонать, потому что в нем была утраченная и вновь обретенная интимность, которая была намного страшнее и желаннее любой нежности. Мы сбросили с меня остатки одежды в каком-то неистовом, почти бессознательном порыве, и теперь уже мои руки искали на ее теле застежки и преграды, и тонкая шелковая ткань ее рубашки поддалась моим пальцам легко, как будто и она ждала этого момента, этого разрушения последних барьеров.
И когда мы оказались полностью обнаженными друг перед другом в скупом свете, пробивавшемся сквозь щели жалюзи, наступило мгновение странной, завораживающей паузы. Мы смотрели друг на друга, и в этом взгляде не было стыда, не было смущения, было лишь молчаливое, обоюдное признание тех изменений, которые произошли с нашими телами за эти месяцы разлуки и страданий — новых теней под глазами, новых линий напряжения на плечах, того незримого отпечатка горя, который лежал на нашей коже, как пыль. И в этом признании была своя, извращенная красота и своя, всепоглощающая грусть, потому что мы видели не просто тела, а карты наших личных катастроф, и желание, которое вспыхнуло между нами с новой, невероятной силой, было желанием не к идеальным образам из прошлого, а к этим израненным, реальным людям, которые больше не знали, как существовать друг без друга и как жить друг с другом.
Я накрыл ее собой, и наше соединение было немедленным, глубоким, почти болезненным в своей интенсивности, как если бы мы пытались одним движением стереть все месяцы разлуки, всю накопленную горечь, все чужие прикосновения, которые легли между нами невидимым, но ощутимым слоем. Она резко вскрикнула, и этот звук не был ни криком удовольствия, ни стоном боли; это был звук признания, звук того, что что-то, глубоко внутри, встало на свое место с неумолимой, почти пугающей правильностью, несмотря на весь ад, который мы прошли. Ее ноги обвились вокруг моих бедер, ее руки сцепились на моей спине, и ее тело начало двигаться в унисон со мной с яростной, требовательной энергией, которую я чувствовал в ее поцелуе, как будто она хотела меня поглотить, стереть, переварить в этом огне, чтобы от меня не осталось ничего, кроме этого мгновения, этой близости, этого животного единства.
Наши движения были лишены какой бы то ни было плавности; это был грубый, откровенный, почти первобытный ритм, в котором не было места ничему, кроме жажды и отчаяния. Мы молчали, если не считать прерывистого, хриплого дыхания, сдавленных стонов и редких, нечленораздельных звуков, которые вырываются из горла, когда сознание отключается, и остается только плоть, помнящая другую плоть. Я целовал ее плечи, ее шею, ее губы, и в моих поцелуях было признание ее права на эту ненависть, на эту боль, на эту ярость, и желание принять все это, вобрать в себя, сделать частью этого темного, болезненного экстаза, который нас соединял. Ее ногти снова и снова впивались в мою кожу, оставляя на ней жгучие следы, которые были еще одной формой этого странного, уродливого общения, в котором мы сейчас нуждались больше, чем в словах.
И когда волна нарастающего напряжения достигла своей кульминации, мы рухнули вместе, безмолвно, почти беззвучно, лишь с одним последним, протяжным выдохом, который вырвался одновременно из обеих наших грудей. Это было капитуляция перед той силой, что связывала нас вопреки всему. Мы лежали после




