...Когда рассеялся лирический туман - Игорь Александрович Дедков
Ничего страшного; слово вылетело и улетело; вскоре Гаршиков превратится в студента Московского университета с «нежным лицом», приятными манерами, обходительными речами. Он теперь едва ли не самая светлая и самая перспективная личность во всей этой сумрачной округе...
Это в жизни люди помнят, кто и что сказал и чего от человека можно ждать; в этой повести никто ничего не помнит; слов произносится так много — гул стоит! — что они не успевают что-либо значить. Их некогда и некому обдумывать. Любые слова невозбранны и безнаказанны; чем больше противоречий — тем лучше; искать за ними характер, судьбу, логику, психологическую правду, нечто определенное — тяжкое, неблагодарное занятие. Сплошная «словесная вибрация»: безостановочно «вибрирует» грубо-нежный, развязно-деликатный, пустой и умный Гаршиков; не перестает молоть языком некий дядя Ваня, «загадочная личность», а на самом деле — патологический болтун и захребетник, но очевидность этого факта, увы, недоступна героям повести: чересчур просто, чересчур однозначно... Шофер Юра, побывавший на войне, тоже горазд поговорить: а как иначе себя покажешь? как иначе душу свою сложную приоткроешь? как оправдаешь все, что ни делаешь? Большой говорун, ничуть не меньший, чем Гаршиков или афанасьевский Афиноген Данилов. «Я не шаляй-валяй, — весело убеждает девушку шофер Юра, — а человек, который свою гордость имеет. «Любви все возрасты покорны», — говорил Карл Маркс. Помнишь?» И — опять же про сложности жизни (главная сложность и тут знакомая: он полюбил другую, а дома зловредная жена с детками, «увсю» жизнь погубившая): «Я о себе никогда не думаю, что я хороший, в мыслях такого нету, потому как я знаю, что я за птица. Хорошие люди — в книжках: Онегин, князь Болконский, Печорин, бедная Лиза, Дубровский. Дубровский мне боле всех по душе. А, я это знаю, в жизни такими не бывают, хотя и похожи на жизненных, потому как жизнь со сложностями, в книге сложности расписаны, а в жизни заранее ничего не знаешь. Там прочитал книгу — ага, вот он поступил так, а не так, это хорошо, а это плохо. А в жизни такого нету».
Нету такого в жизни! Заранее ничего не знаешь, не ведаешь,— говорит шофер Юра, сорока трех лет, — столько вокруг сложностей и т. д.
Автор очень расположен к Юре Гурьянову. Автор наделяет его фронтовым прошлым (поверить бы только в это прошлое!), культурой (Онегин, бедная Лиза и т. и.) и оставляет ему сердечную народную простоту («увсю жизнь» и т. д.). Юра должен привлекать к себе искренностью. чувствительностью, готовностью виниться и раскаиваться.
Автор не замечает, что в словоизвержениях его героя тонет всякое желание — или нет его и в помине — знать, что будет дальше, как жить самому, любимой женщине, будущему ребенку... Поздний инфантилизм, но тому ли поколению приписан?
В повести не говорят ни о чем практическом: о зарплате, еде, дровах... Живут в своем райцентре как птички божии: не понять, чьими молитвами и живут... Понять ли, как кормит-одевает себя и нахлебника дядю Ваню главная героиня повести Катя Зеленая, рабочая овощной базы. Известно, что она учится в вечерней школе, что она — «агитатор» и может выступить с «лекцией», но на какие капиталы живет это безответное, передовое, ангельское существо — бог весть!
Должно быть, забота о хлебе насущном не относится к «сложностям» жизни. Но уж никак невозможно не отнести к ним смерть ребенка Кати и Юры. В отчаянии Катя кричит врачу, что он убийца, проклинает бога, разбивает об пол икону. Автору словно невдомек, что им уже написана единственная и действительная причина смерти: необъяснимое, почти фантастическое легкомыслие родителей. Беременная Катя таскает на овощебазе мешки и ящики, лазает на крышу сбрасывать снег и падает оттуда, рожает на чердаке без всякой помощи, бегает по улицам, отыскивая детскую больницу...
Поистине жизнь полна «сложностей» и знать в ней заранее ничего нельзя: даже забора и крыльца детской больницы в маленьком родном городке... Нам предлагают разбираться в этих «сложностях», сочувствовать, соучаствовать, проклинать бога, поносить врача и т. д. Предлагают осуждать «загадочный» эгоизм дяди Вани, приветствовать «чистое и честное», как пишут иные рецензенты, в лице страдалицы Кати и страдальца Юры.
Деваться некуда, разбираемся, кого осуждать, кого приветствовать, ищем правду.
А правда — любезно подсказывают нам — в том, что жизнь, как вы только что убедились, чрезвычайно сложна и запутанна. И на чисто плохое и чисто хорошее неразложима. Нету такого в жизни, чтобы в вопросе плохого и хорошего была полная, книжная ясность. Это вам не в старых романах, где все сложности были «расписаны» заранее. У нас ничего не расписано и все бывает; что захотим, то и будет, и ничего наперед неизвестно, и никакой вашей житейской или там социальной логики нет, а есть одно живое колебание жизни, и все из одного в другое переходит: из дурного в хорошее, из хорошего в дурное и т. д.
Я не против «колебаний» и «сложностей» и сознаю, что бывает все и все из одного в другое может переходить и образовывать сложные соединения и превращаться в свои противоположности и так далее. Да и кто вокруг против? Кто нынче не диалектик? Лишь бы — вот неустранимое условие — то были действительые колебания действительной жизни, действительные ее сложности, а художественное их преображение и бытие убеждали бы нас в этой действительности. Лишь бы присочиненные «сложности» не выдавались за сложности самой жизни. Лишь бы с этой жизнью обращались бережно...
Время такое: природу защищают от произвола человека. Но все чаще осознается, что жизнь и человек нуждаются в защите от... литературы. Скажем так: от литературы, не сознающей своей ответственности.
Афиноген Данилов, младший научный сотрудник из афанасьевского романа, подобно шоферу Юре, не прочь укорить литературу, далекую от реальностей жизни. Сегодняшней литературе, говорит он, «не хватает ума и азарта», «не живое все, не дышит», «вы защищаете тезисы и постулаты, заученные еще в школе, а человека не знаете, живого человека с его умопомрачительными страстями».
Тут — без иронии; Афиноген не спорит, а «громыхает»! И в самом деле, думаешь, где они, «умопомрачительные страсти»? У какого Федора Абрамова, у какого Василя Быкова, у какого Семина или Астафьева?
Автор, участвующий в романе на правах старого приятеля Афиногена, как бы намекает, что уж у него-то «страсти» непременно вскипят, чтобы роман и герой поистине жили и дышали.
Автор словоохотливо рассказывает, как в свое время ходил по редакциям, предлагая нечто про «любовный треугольник», а




