...Когда рассеялся лирический туман - Игорь Александрович Дедков
Будь Стрепетов грузчиком, тот «промежуток» назывался бы как-нибудь вульгарно, некрасиво, порочно.
А тут — «отдушина»: для души, для духа, выход в иные возвышенные сферы, чтобы не задохнуться!
Целое явление жизни схвачено, открыто, постигнуто! В полную меру сил — облагорожено! Доктор математики, светлая голова, талант, интеллигент, тонкая кость, тут все-таки незаменим! С его участием простое становится сложным, грубое — утонченным, однозначное — многозначным, непристойное — как бы пристойым... Отвергаемая примитивная концепция одноцветного, одномерного человека с его скучной однородностью и монотонностью при помощи такого героя преодолевается легко и победоносно.
Многомерный человек, современный реалист Иннокентий Мальгинов — за такое решительное преодоление: «только в худых пьесах что ни персонаж, то ходячее воплощение дистиллированных пороков или добродетелей. Земная жизнь богаче и тоньше, и нет слаще удовольствия, чем наблюдать эту живую вибрацию».
В «Вариантах Морозова» С. Рыбаса — мысль на ту же тему: «Как медик, она ясно понимала, что человек сделан одинаково из добра и зла, и принимала в нем все, только подлость и двоедушие на дух не переносила».
Спрашивать, почему «одинаково» и почему «сделан», почему именно это обстоятельство особенно известно медицине, некорректно. Персонаж может думать все, что ему заблагорассудится. Но так думает не только этот персонаж. Тут отзвук определенного человекопонимания, которое распространено не только среди персонажей, но и среди авторов.
Возможно, такое понимание — это реакция на «худые пьесы», на логику «плакатов», на «моральные проповеди» аморальных людей или еще на что-нибудь в искусстве и жизни, и оно призвано как бы восстановить «равновесие». Но восстановить, кажется, затем, чтобы снова нарушить. От жесткой, безжизненной определенности, категорической предначертанности, неприемлемой для нравственного разума и эстетического чувства, — к неопределенности, относительности (позже напишут: «амбивалентности») , столь же чуждой нравственному разуму и эстетическому чувству. «Живая вибрация» — это когда и то и это попеременно и все вместе, вечное движение, вечная неуследимая переменчивость, живая спутанность, и возможно ли тогда различить и сказать: вот порок, вот добродетель; вот святой, герой, мученик, вот убийца, изверг, лжец, подонок? Чтобы не переносить «подлость и двоедушие», нужно все-таки твердо знать: вот подлость, вот двоедушие. Неверно, скажут, вам же объясняли: это живая вибрация... Сладчайшее облегчение «злодею», если он еще нуждается в нем, заключено в убеждении, в «естественнонаучном» знании, что все — такие, все «черненькие», только прикидываются, все «вибрируют» меж злом и добром и не знают настоящей воли и свободы...
Еще несколько соображений Л. Аннинского о Р. Кирееве и его героях; «Это (о Мальгинове. — И. Д.) тот самый средний, средненравственный человек, который непричастен к крайностям зла и становится плохим или хорошим в зависимости от обстоятельств»; «В эмоциональной атмосфере киреевских романов самой характерной чертой является вот это колебание чувств»; «вместо традиционных твердых лестниц престижа — гибко бегающие эскалаторы» [4].
Старый критический стетоскоп не подводит Льва Аннинского. «Колебание чувств», подвижность «плохого-хорошего», «гибко бегающие эскалаторы» — критик слышит и наблюдает ту самую живую «вибрацию». Он не восклицает вслед за Мальгиновым: «Нет слаще удовольствия»! Он удовлетворяется тем, что эта «вибрация» — тоже жизнь, и посему с ней нужно считаться.
Герой Олдоса Хаксли догадывался, что дело со сложным существом — человеком, не ведающим, что означает его сегодняшняя «вибрация», обстоит именно так: «всегда ведаем...» Возможно, он читал Гегеля, а философ был уверен, что каждый индивидуум «знает, в чем вообще состоит правильный, честный образ действий. Если для обыкновенных частных отношений признают столь затруднительным выбрать, что правомерно и хорошо, и если считают превосходной моралью именно то, что в этом находят значительное затруднение и мучаются сомнениями, то это скорее следует приписать злой воле, которая ищет лазеек для уклонения от своих обязанностей, знать которые ведь вовсе не трудно, или по крайней мере эти сомнения следует считать праздным времяпрепровождением рефлектирующего ума, воля которого настолько мелка, что она не требует от него большого труда, и который, следовательно, много возится с самим собой и предается моральному самодовольству» [5].
То есть жизнь есть жизнь, и пусть сколько угодно вокруг сомнений, колебаний, мучений, затруднений, «вибрации», сложнейших сложностей, — в иных случаях — согласимся? — наилучшей пищи для морального самодовольства! — но не стоит, наверное, делать при этом вид, что творящие, пребывая в угаре страстей и колебаний, не ведают уже, где север и где юг, где зло и добро, где честный образ действий и где подлый, уверенные, что оправдания всегда найдутся...
В рассказе С. Залыгина «Фестиваль» спорят два авторских голоса:
Первый: «Ведь меня учили, и я тоже успел кое-кого научить: однозначных характеров не бывает! При знаке отрицательном обязательно ютится положительный! Диалектика! Надо искать в них положительное, вот и все!»
Второй: «А почему, черт возьми, во всех без исключения случаях я ищу диалектику, вместо того чтобы верить собственным глазам?.. Нет, право, с каких это пор очевидность стала таким трудным делом для искусства? С каких пор, снова спрашиваю я, оно боится «да» и «нет», как черт ладана? Гуманизм? Но разве Шекспир не гуманен?»
«Да» и «нет» не говорить — это такая игра. Если в нее заиграться, то по «да» и «нет» затоскуешь. Потому что это очень по-человечески: говорить «да» и «нет», хотеть слышать «да» и «нет». Если б «да-нет» предшествовало всему и все завершало, то и существовало бы в языке такое соединенное слово, но сушествуют-то «да» и «нет»...
Чем хороша «живая вибрация?» Едва вы успели сказать свое мысленное «нет» какому-нибудь неприятному литературному персонажу, как вас уже побуждают смотреть на вещи шире, терпимее, глубже, и вот вам уже подсказывают ваше «да», потому что персонаж вдруг преобразился, воззвал к сочувствию и обнаружил бездну достоинств.
Шофер Гаршиков из повести В. Мирнева «Зеленая крыша», веселый, разбитной юноша («Все котуешь?» — спрашивают. «Все котую», — отвечает), охотно толкует о своих неотразимых мужских качествах: «...когда я стою с девкой рядом, она как Хиросима после атомной бомбы — плавится и обнажается до сокровенного». Его собеседник — старик, потерявший на войне единственного сына, — от тех речей «заходится в смехе...». Тому же старику Гаршиков с улыбочкой говорит:




