Жиль - Пьер Дрие ла Рошель
Он посмотрел на нее. Кожа цвета топленого молока, без грима и пудры, ослепительно белые зубы и ослепительно черные волосы, немного коротковатая, но тонкая талия, маленькие с острыми ноготками руки, выразительная ножка; она сидела перед ним с серьезной и обезоруживающей улыбкой девчушки из жарких стран, которая внезапно почувствовала себя взрослой. Однако ко всему этому примешивалось, пронизывая невидимыми нитями, ощущение ушедшей молодости или недостатка здоровья, набрасывающие легкую, неуловимую тень и на это лицо и на это тело.
Задать ей этот страшный вопрос сегодня? Нет, завтра.
Он снова вернулся к мысли о чуде. Человечество вместе с прочими утраченными возможностями, по всей вероятности, утратило способность творить и воспринимать чудеса. Оно обменяло эту свою способность на другие, менее значительные. Были когда-то чудо, благодать, причащение.
Благодать и причащение остались. Крещение, причастие, бракосочетание. Эти слова затронули в нем какие-то новые струны. Сошествию благодати на человека должны предшествовать какие-то знамения, возвещающие и приуготовляющие к нему. Он почувствовал, как нечто торжественное окутывает его и Полину. Их объятья обрели бы серьезность, чистоту, простоту и без известия об этой зародившейся жизни. Причащение лишь углубляет и направляет естественный ход бытия. Он вспомнил слова старика Карантана: "Видишь ли, малыш, христианство возникло не сегодня и не вчера. Это старая история, гораздо более старая, чем Христос. Язычники, говорят, испытали все это, не дожидаясь Христа. Сотни и тысячи лет создавали люди свои религии, вкладывая в них все необходимое для жизни. Язычники были уже до мозга и костей христианами, а христиане, по крайней мере католики, с их устоявшимися обрядами — еще, слава Богу, в известной степени язычники. Но увы, этого уже недостаточно." Этими речами старик создавал новую ересь. Жиль прекрасно понимал, что этот историк упускает из виду огромное, обновляющее, революционное значения Откровения. Но все равно, все дороги ведут в Рим.
В этот момент Жиль ощущал потребность в древних обрядах. Ему нужен был жест, освящающий Полину и ребенка; жест телесный, неторопливый, весомый, магический, продлевающий и увековечивающий состояние благодати, и нужно было еще более весомое слово. На эту хрупкую женщину должны излиться все природные соки, вся энергия языческих богов и вся неизмеримая мощь причащения.
Он содрогался от нового блаженства, превосходившего по силе все наслаждения, испытанные им в последнее время.
Он почему-то вспомнил рассказ своего друга: была ночь, и у него на руках умирал его товарищ. Он не знал, как быть, и в мозгу дрожала одна нестерпимая мысль: "Я ничего не могу сделать." Тогда он взял щепотку земли и повторил жест, потрясший его в детстве. Он сказал себе: "Вот это должно быть и есть последнее причастие".
Вот так же обратиться к самым простым и элементарным вещам и отношениям, вернуть им их смысл. Плоть, присыпанная землей или прахом.
— Ну что ж, значит мы с тобой поженимся.
Она побелела.
Секунду спустя он прошептал дрогнувшим голосом: "Дурочка ты моя".
Бракосочетание состоялось в Нормандии в ноябре. Жиль выбрал для этого церковь, вокруг которой еще витала частица души недавно умершего Карантана, столь неожиданно покинувшего этот мир, что Жиль даже не успел еще раз с ним повидаться. Жиль полагал, что и он сам появился на свет где-то недалеко от этих мест, что было некоторым ориентиром.
Они поехали в промозглый и ветреный февральский день, когда зима, кажется, желает взять роковой и страшный реванш и хочется молить всех богов и святых, чтобы они не позволили времени остановиться.
Дитя юга, Полина была напугана этим суровым холодным краем, будто навеки погруженным в мрачно-меланхолическую круговерть. Она с удивлением смотрела на Жиля. Так, стало быть, он был родом из этих мест. Теперь ей стали понятны приступы глубокого уныния, лишавшие его сил и погружавшие его в глухие сумеречные раздумья. Идя с Жилем по тропинке, ведущей к дому Карантана, который содрогался под яростными порывами уносящегося в никуда ветра, она вспоминала, что в Париже у него иногда появлялось выражение растерянного, тоскующего зверя, сбившегося с пути и словно прислушивающегося к доносящемуся издали зову. Это ее очень удивило, так как обычно он производил впечатление парижанина до мозга и костей.
Жиль недолго оставался у дома Карантана, где теперь жили рыбаки. Он был еще слишком молод и инстинктивно противился всевластию воспоминаний, опасаясь оказаться в цепях прошлого. А потому, почувствовав волнение при виде этой лачуги, где все еще жили могущественные для него мифы, он тотчас пожалел о своем приезде. Он боялся, что его поступок может показаться всего лишь комедией суеверия. Что могло означать столь непродолжительное паломничество? Что значил этот поклон небу, ветру, морю, скалам и душе покинувшего этот мир старика?
Он иронически посмотрел на Полину, пытавшуюся справиться с растрепанными ветром волосами. Ее омытое водяной пылью лицо озарилось новым светом, словно на ее смуглых щеках расцвел какой-то розово-перламутровый цветок. То сказывалась, вероятно, французская или даже нормандская кровь ее отца. Ироническое настроение не покидало Жиля, и ему вспомнилась одна фраза старого Карантана: "Мифология вечна. Люди заменили демонов, богов и святых идеями, но это не избавило их от власти образов." Кем была она? Дочерью пустынь? Или здешних мест? А он? Сын этой земли, скорее бретонской, чем нормандской? Кем были они оба? Во всяком случае сейчас они были мужчиной и женщиной, которых мягко и весомо коснулась длань закона.
Гражданское бракосочетание состоялось в Париже в присутствии случайных свидетелей. Жиль не хотел, чтобы его друзья принимали участие в этом мероприятии. Их пустота и неверие были ему тогда неприятны. Входя к священнику, он подумал: "Возможно, меня привела сюда лишь фантазия эстета, но только здесь, и еще на войне, я испытываю подлинное волнение." Во время непродолжительной церемонии бракосочетания Жиль еще раз произнес это слово: эстет. На это осторожное самообвинение он ответил: "Я делаю, что могу. Я не могу сделать этот торжественный ритуал, в котором я в данный момент принимаю участие, более величественным, чем это позволяет посредственность унылых и благонадежных священников и их паствы. Не моя вина, если все великие христиане нашего времени, которых я люблю, которыми восхищаюсь и которых считаю своими учителями, оказались как бы вне Церкви, а иные были отвергнуты ею и не смогли вдохнуть в нее свою веру." Он думал о Леоне Блуа, Поле Клоделе, Шарле Пеги, и конечно же, а может быть и прежде всего, о Бернаносе. "Не моя вина, что сегодня быть христианином —




