Черный снег - Пол Линч
Старик отступил. В ярости потряс головой, взгляд забурлил, закипел. Ты сеешь раздор, Барнабас Кейн. Отворачиваешься от нашего братства. Отрезаешь себя от этой общины. Послушал бы ты, что люди про тебя говорят. У тебя нет скота, Барнабас, но ты строишь этот хлев. Что за глупость? Тебе бы продать всё да семью свою поддержать. Я подсоблю тебе вернуть камни. Эти камни суть кости наши, Барнабас. Ты ж не хочешь отчужденья от всей этой общины, так ведь?
Пока он говорил, Барнабас увидел, как в ворота заходят Билли и Эскра, увидел, как Эскра остановилась, услышав громкий голос старика. Билли направила она в дом через переднюю дверь. Барнабас почувствовал, что кулак у него начинает каменеть, и держал его булыжником, какой мог бы уложить старика одним ударом, если б не Эскра, явившаяся из задней двери. Она скрестила руки на груди, но ничего не сказала, и Барнабас снова наклонился к Козлу.
Если ты еще раз попробуешь учить меня, как мне заботиться о семье, я вырву эту твою бородищу с корнем. Хлев будет отстроен с твоей помощью или без нее, и, когда я просил у тебя помощи, ты мне отказал. А теперь оставь меня в покое и убирайся нахер.
Старик топнул ногой, обернулся, и увидел Эскру, и голос свой утишил.
Думаешь, я тяжелый человек, а я просто хочу, чтобы ты поступил правильно.
Убирайся с моей земли, Козел.
Хорошо еще, что ни один из моих мальчишек этого не видит.
Можешь прислать ко мне любого из своих мальчишек во всякое время, когда захотят, Козел. Я их встречу как подобает. У меня за задней дверью двенадцатый калибр браунинга для таких вот влезающих в чужие владения, и я, ей-ей, с удовольствием отстрелил бы кому-нибудь ступню.
Козел смерил Барнабаса взглядом, от которого любой другой человек рассыпался бы вдребезги. И Барнабас уставился встречно так пристально, что черты старикова лица начали таять, превращаясь в мешанину кожи, волос и костей. Чары развеяла одна черная собака, засуетившаяся у ног старика. Он развернулся и дважды резко свистнул двум другим, и те тотчас повернули головы к хозяину и двинулись вслед за стариком к воротам.
Барнабас отодвинул стул от стола и сел, тяжко вздохнув. Принялся резать черный хлеб на доске перед собой, потянулся к маслу, влез в него ножом. Помнишь, Эскра, как мы приехали сюда много лет назад, что́ мне тогда сказал Фран Глакен? Он назвал меня «местным пришлым». Во наглец. Лыбился всем лицом, я ему едва не врезал. Ты понимаешь, что он имел в виду? Я тебе объяснял? Это означало, что я не тот же самый, потому что уезжал отсюда. Потому что эмигрировал. Будто у меня был выбор. Блядское это место. Я никогда ни к кому не относился иначе, когда вернулся, никогда нос не задирал. Я такой же, как они, однако ж другой, потому что уезжал, и вот как они на это смотрят.
Он жевал хлеб, языком потянулся слизнуть масло с бороды.
Может, эти сучары и правы, когда зовут меня местным пришлым. Я до сих пор вижу эту землю так, как они уже не способны. И сколько б я тут ни жил, мне все равно не дается ухватить названья мест – тут у каждой выемки и щелки свое клятое имечко. А знаешь что? Мэттью Пиплзу то было ясно-понятно. Старый поганец вечно надо мной потешался.
Она видела, как Барнабас гримасничает, изображает Мэттью Пиплза. Я у него спросил как-то раз, где лучше ловить форель, а он сразу состроил вот эту мину, и я понял, он меня разыгрывает. О, это в дроковом омуте, говорит, знаешь же, где это, верно? Перейдешь по семи, нахер, волшебным камням возле Клунты[26], но дальше не ходи, не. Иди мимо клятого картофельного поля Джеймза Даффи. Не того, которое большое, а мимо мелкого. Вот там-то и есть, рядом с Альташейном[27]. Говорит мне все это, а сам спокойное лицо едва держит. Малую чуточку за эльфийский круг зайти, который у елок.
Договорив, потянулся над столом к чайнику и налил себе чаю, накапав из носика на скатерть. Грохнул чайником обратно, отхлебнул. Черт бы драл, произнес он. От этого чая у человека яйца отмерзнут.
Совсем недавно заварен, Барнабас.
Он отвернулся и уставился в окно на все, что обращалось в сумерки.
Быть с родной земли, но не родным ей, сказал он. Вот почему нельзя нам ждать от них ничего, кроме препон. Совсем ничего.
Обернувшись на стуле, он увидел, как Эскра пытается ему улыбнуться, однако светилась в ее глазах грусть.
Так или иначе, сказал он. Мы им, нахер, покажем. Разок я им уже показал. Я, нахер, покажу им еще раз. Запросто.
Каждый день под покровом великой тьмы он вставал работать над хлевом, и, работая, смотрел в небо и дивился. Рассветы там развертывались, словно последствия резни, поле битвы богов минувшей ночью. Случались и утра, когда, казалось, рассвета вовсе нет, лишь бледный свет, что ниспосылал день чахлый, выхлестывал на Барнабаса свой холод. Но он работал все равно, закатывал рукава, готовый вскоре взмокнуть, и пусть погода напрягалась и грозила, но продолжала благоприятствовать. Он постепенно вошел в ритм, ритм давний, знакомый его рукам, ногам в такт, соединение разума и камня, сообщавшее ему о том, что первозданно. Его руки на камнях так, словно он сам извлек их из земли. Камни отпускали воспоминания, будто несли в себе шаманскую силу, воспоминания, приходившие, как клочья облаков, из-за незрячего предела ума. Он видел себя двадцатилетним: неведомое бесстрашное существо, какое того, кем он стал, не узнало бы. Как висел на углу без страховки, чуть ли не на шестидесятом этаже. Плеск и шлеп ветра, а внизу Манхэттен, как эпические развалины. Отвага того пацана. Теперь думать об том было страшно, потому что познал он вкус страха. Вспоминал урывками лица людей, с которыми работал, помнил почти все их имена – Лоскут Барри, Мэтти О’Брайен, Сонни Брэкен, – и как один за другим они уходили с работы и растворялись в Америке. Сонни был лучшим другом Лоскута, оба они были из Майо, и где видел одного, там и другой, и болтовня у них не утихала. Он помнил и время, какое провел с мохоками в Гованасе[28]. Джим Олень звал его на улицы Бруклина, которые они превратили в свои, исконные. Тот темный, прокуренный притон под названьем «Бар и




