Опаленные войной - Александр Валентинович Юдин
Они жили под самой крышей — «где немного ближе до звезд», как пели уральские парни в своей старой песне про пацана, вернувшегося с войны. Ему нравился этот дом, он полюбил его. И долго отказывался замечать странности, которые стали возникать как прыщики на щеках девочки, в которую влюбился в восьмом классе. Сначала на газонах у подъезда появились какие-то провалы. Потом вдруг перестали закрываться двери в комнатах. Он выяснил — ригели замков вдруг оказались выше планок в косяках дверей, куда должны были заходить при закрытии, хотя три года все работало нормально. Он переставил планки выше — и двери снова стали закрываться. Потом по стенам пошли трещины — небольшие, замазал шпатлевкой — и забыл. Но появился звук. Когда он в тишине работал/читал/просто лежал в спальне — из-под потолка как будто стал скрипеть сверчок. Непостоянно, но очень назойливо. Он решил, что так его 66-летний дом реагирует на проезд тяжелых фур по соседней оживленной магистрали. В 1958-м грузовики были полегче, да и вообще машин под окнами поменьше. Тогда, как известно, только деревья были большими.
Черно-белый фильм «Когда деревья были большими» он впервые увидел в детстве — и запомнил навсегда. Он так отличался от цветных гардемаринов и мушкетеров с их песнями на конях и красивыми женщинами в странных, но отдаленно волнующих платьях. Отличался даже от мрачных и страшных «Десяти негритят», после которых ему долго снились кошмары. «Когда деревья были большими» сначала зацепили его одним только названием — каким-то очень многообещающим. И это обещанное ему дали — чистой и искренней историей про потери. Где сначала неожиданно несмешной клоун Никулин ронял чужую стиральную машинку в лестничный пролет, потом оказывался в деревне, где жила девушка, которую родители потеряли в войну, а после — из страха потерять ее менял всю свою несмешную жизнь.
Страх потери — это то, с чем живет каждый. И впервые переживает его сразу после рождения — младенец начинает кричать не только из-за того, что его легкие вдруг стали вынуждены качать воздух. Новорожденный кричит, потеряв мать — оказавшись вне ее, лишившись самого комфортного и безопасного места. Это уже потом мы горько плачем, впервые потеряв любимую игрушку, переживаем первые потери любимой воспитательницы в детском саду, первой девочки, в которую влюбились, а она села за парту с другим или ее вообще перевели в другую школу. Переживаем потерю ключа от квартиры, который носил на шее на шнурке, а он все равно куда-то делся — и родители точно будут ругаться. Первую потерю твоей собаки или кошки — ты играл с ней еще когда она была щенком/котенком, ты рос с ней — и она смотрела тебе в глаза так, как никто больше не умеет, а потом умерла неожиданно рано. Потерю родителей, которые по умолчанию не имеют права оставить тебя одного, потерю детства, которое заканчивается, когда ты теряешь кого-либо из родителей. Мы живем с этим страхом постоянно — боясь потерять деньги, работу, жену — и даже если у тебя с ней все хорошо, то ночью обязательно приснится сон, где она уходит к другому — причем с мучительными подробностями.
Но острее всего — страх за своего ребенка. Ты начинаешь ощущать его еще тогда, когда он в животе твоей жены. Твой ребенок уже там — внутри нее, но ты никак не можешь его защитить и уберечь. Когда ребенок родился — ты начинаешь прислушиваться к его дыханию по ночам, ведь ты когда-то читал про синдром внезапной смерти младенцев, а вдруг и твой — просто перестанет дышать? Когда твой ребенок впервые сам — один — пойдет в школу — ты идешь незаметно следом, чтобы проверить, правильно ли он переходит дорогу, не собьет ли его машина. А когда он впервые уедет ночевать к друзьям, ты не будешь находить себе места, представляя, как твоему ребенку кто-то сейчас предлагает бухло или наркоту. Или представляя что-то еще хуже, если у тебя дочь. Страх за свою жизнь — как дым, который возникает редко и ненадолго. Страх потерять ребенка — как туман, в котором ты находишься постоянно.
В ту секунду, когда он увидел ножку дочери в носке с морковками на пару этажей ниже порога ее комнаты, он обвинил себя. Это потом он хотел прыгнуть туда — вниз, чтобы поднять с ее кровати кусок стены с веселыми обоями, чтобы — ломая ногти на пальцах, увидеть — что там, в ее кровати с розовым одеялом.
Но сначала понял, что виноват — только он. Что никакая чужая смерть на войне — на позициях или на донецких улицах — чужая гибель в искореженной машине, или на песчаном дне реки, где зеленые водоросли обнимают тело юной утопленницы — не сравнится с тем, что он видит сейчас. Что он мог этого не допустить, мог раньше позвонить в ЖЭК, вызвать комиссию, добиться обследования дома — любимого дома.
Дома, который стоит этой ночью с провалом с пятого по первый этаж — с дырой ровно от стены до стены комнаты его дочери. И повсюду — на машинах, что визжат у подъезда, на деревьях, на обломках стен, пола и потолка, на дешевом шкафе из ДСП, на чужом торшере и на ножке его дочери — серо-белая пыль. Так похожая на пыльцу на крыльях мотыльков. Он знал, что это не пыльца никакая, а крохотные чешуйки, которые и складываются в рисунок их крыльев. Но в детстве он думал, что эта пыльца на крыльях помогает мотыльку летать, что, если схватишь его, и смажешь пальцами пыльцу — мотылек уже никогда не сможет взлететь.
Его дочка — вся в этой пыльце. Но она уже никогда не взлетит. Не встанет. Не побежит. Не подпрыгнет как Дима Билан на Евровидении. Не скажет: «Привет, папуля!»
* * *
Из сна его словно выкинуло. Звонил телефон, на часах — 5:30 утра (или еще ночи?). Он понял тут же, что за окном не орут сигнализации машин. Что в спальне нет никакой серо-белой пыли. Что его жена и сын наверняка спят, а дочка — тоже, лежит за стенкой в своей комнате под розовым одеялом с HelloKitty. Он никогда еще не




