Опаленные войной - Александр Валентинович Юдин
Паренек ждет ответ и поглядывает на небо. У него так и не вышло поймать мой взгляд — не люблю встречаться с кем-то глазами. Зато я смотрю на него. Лет двадцать ему. А то и меньше. В неуставном новеньком камуфле. На рукаве затертый, выцветший шеврон «Родился орком — защищай Мордор». Шеврон с пареньком не сочетается настолько, что я улыбаюсь:
— Да я людей и не убиваю. Только врагов.
Не повезло ему со мной. Приехал, вишь ли, на фронт — не на ЛБС, конечно, но все-таки километров двадцать до зоны активных боев, тоже поступок для мирного — хотел интересное героическое интервью взять, а ему меня подсунули, чтобы под ногами не мешался. Сплошное разочарование, наверно.
Августовское солнце высушило бурьян, он опутан блестящей паутиной, и в нем шуршит ветер. По ветру лежат ленточки маскировочной сети, натянутой над нами. На вытоптанной, потрескавшейся земле мельтешат солнечные блики. Вот бы снять тяжелые тактические кроссы и пойти босиком на соседний ставок — купаться. Но там все заминировано. А в бурьяне, метрах в пяти от места, где мы сидим, со вчерашнего дня валяются несдетонировавшие части кассетных боеприпасов со вздыбленными лопастями. Саперы должны приехать. Но пока не доехали.
Я встаю, отодвигаю железную, ржавую, посеченную мелкими осколками дверь пункта нашей временной дислокации — это бывший укроповский опорник. Из него пахнет сыростью, плесенью и разбухшим гнилым деревом. Выкатываю из темного угла полосатый, глянцевый арбуз, бью его с размаху о какую-то арматуру — и разламываю с сочным хрустом. Парнишка подскакивает и ловит половину арбуза, которую мне становится неудобно держать. А потом мы просто сидим на земле и вычерпываем ложками красную сладкую мякоть.
— Знаешь, какое первое осознание было у меня, когда воевать приехала? Не такое, которое умом понимаешь, а такое, которое проживаешь всем своим существом. Это осознание хрупкости человеческого тела. Оно ведь правда очень слабое. Непрочное. Кожа, кости, кровь, мышцы… Вот, к примеру, сидели с парнишкой, чай пили. Прилет. Осколочек маленький, меньше сантиметра и крови-то почти нет, а наглушняк. Парнишка «двухсотый». А у него еще чай не допитый стоит. Горячий, не успел даже остыть. От этого понимания люди становятся другими — они тебя не спросят, что ты чувствуешь, зато спросят, не голодный ли — и постараются обогреть, накормить и спать положить, чтобы ты отдохнул. И к смерти проще отношение. Осознаешь, что все мы смертны. И смерть — это естественно. Ей не обязательно быть героической, а жизни не обязательно быть значимой. Пустая жизнь, глупая смерть — ничуть не умаляют этих двух категорий. Хоть оценивай, хоть не оценивай. Жизнь — есть жизнь, а смерть — есть смерть. Паренек из окопа в соседнюю зеленку вылез по естественной надобности. А тут обстрел. Так и погиб со спущенными штанами. И он от этого не стал меньшим героем, чем тот, который собой товарища закрыл. Просто у одного обстоятельства так сложились, а у другого — этак.
— Тогда, наверно, и убить проще, раз «обстоятельства так сложились»? — мальчишку-военкора явно интересуют какие-то морально-психологические стороны войны. Он плюется арбузными семечками в злобных августовских мух и все еще пытается поймать мой взгляд.
— Наверное, — соглашаюсь я.
Впервые я убила, когда мне было десять.
Обычное детское лето в девяностых — это лето в деревне у бабушки. В настоящей деревне, большой, с деревенскими еще крепкими домами, изукрашенными причудливой резьбой светелками, палисадниками с цветущими флоксами, гвоздиками, пионами, с хлевами и птичниками, в которых держали скотину, и с огромными огородами, распаханными под картошку. Вдоль деревни шла широкая улица, на ней встречались все деревенские дети — играли в прятки и в лапту, сбивались в дружные ватаги для походов в лес, на пруды, для посиделок на крыше амбара. По чужим домам детям ходить было не принято. Поэтому у меня вызывало особенное любопытство, а что там — за высокими заборами — у других бабушек. Особенно у одной. Ее звали баба Шура. Она была высокой, худой, но очень сильной и жилистой старухой, на ее прямоугольном лице застыло беспристрастное выражение — ни единой живой эмоции никто из детей никогда не видел. И двигалась она тоже жутковато — ритмично, как выверенный механизм, не совершающий лишних движений. Не бабка — Терминатор. Она каждый день приходила к моей бабушке, потому что у нас был черно-белый пузатый телевизор, и они вместе смотрели «Просто Марию». К бабе Шуре на лето приезжали два внука. Володя лет тринадцати и Саша лет десяти. Оба ушастые, побритые налысо, со смешными тонкими челочками. У Володи всегда спадали огромные не по размеру треники, вытянутые на коленках — и он подвязывал их кушаком от цветного халата. А Саша лихо вытирал сопли рукавом — от запястья до локтя. Баба Шура, очевидно, больше любила старшего. Если она поручала внукам принести воды, наколоть дров, встретить с пастбища корову или прополоть морковь, то разговаривала только с Володей. Саша хотел быть взрослым, как Володя, и носить бейсболку с сеточкой и с кривым козырьком. Поэтому, когда баба Шура подошла к нам с Сашей, увлеченно ловивших в камышах лягушек, и сказала размеренно и четко: «Санька, надо курицу на суп зарубить», — мы опешили. Саша обалдел от счастья и оказанного ему доверия. Пока мы вылезали из пруда, то постепенно осознали всю сложность задачи. Мы были городскими детьми и никогда никого не убивали. Я уже прикидывала, что может быть лучше пойти помочь своей бабушке — огурцы, например, собрать… Но любопытство, а что там у бабы Шуры в доме, было сильнее.
— Зайдем в дом, молока попьем, — разумно предложил Саша.
Я любила отстоявшееся в холодке молоко, когда сверху, на горлышке трехлитровой банки собрались кремовые жирные сливки — плеснуть их в чашку и с наслаждением пить.
В доме у бабы Шуры были точно такие же, как и у моей бабушки, межкомнатные ситцевые занавески, разноцветные лоскутные половички, высокие кровати с кружевным подзором внизу и с горой подушек, покрытых белой тюлью, большое зеркало, портреты умершей родни, дозревающие на подоконниках помидоры…
А потом Саша принес коробку привезенных из города машинок. Модельных, разноцветных. Мы принялись катать их по широким половицам. И забыли про курицу.
Хлопнула тяжелая дверь из сеней.
— Санька, где курица-то? — баба Шура смотрела на нас не мигая. И мы метнулись мимо нее во двор, на ходу застегивая сандалии и не попадая в дырочки сложной застежкой.
— Какую рубить, ба? — издалека тоненько пискнул Саша.
— Белую дуру, которая яица давит, — ответила бабка, не




