За тридевять земель - Сергей Артемович Маркосьянц
Старик, наверное, что-то понял:
— Жовнеж.
Прикоснулся к белому маскхалату младшего лейтенанта.
— То такой, такой...
Показал на Груздева, на Алябьева. И снова прикоснулся к маскхалату. Тут же заговорил быстро и непонятно, и, что-то объясняя, тыкал себя негнущимися пальцами в грудь. Неожиданно умолк и, поглядев на запад, куда ушли немцы, отчетливо выговорил:
— Пся крев... германьска холера.
Повернулся к лесу:
— То там ваш... жовнеж.
— Это он, — сказал Груздев.
— Кто?
— Он, — повторил Груздев, и Семиренко понял и кивнул головой.
Глянул на лес, потом на дорогу.
— Пойди посмотри. Булавин, Марьин и Алябьев — с Груздевым. Остальные за мной!
И зашагал по дороге к дальнему лесу.
* * *
Вначале они увидели миномет. Рядом в раскрытых лотках лежали выкрашенные в красный цвет мины. Огневой позицией служила небольшая поляна. Окопа не было. Как видно, немцы оказались здесь уже в ходе отступления. Все носило следы поспешного бегства: тут и там валялись цилиндрические противогазные коробки, два — три покрытых телячьей шкурой ранца, каски.
Идя вслед за стариком, разведчики углубились в лес и обнаружили блиндажи. Старик остановился, и они осмотрели их. Обшитые тесом, с большим накатом блиндажи были пустыми, словно в них никогда никто не жил. На столах, на полу ни единого клочка бумаги. Но это и были следы вышколенных и расчетливых штабистов. Ушли заблаговременно.
— Где? — спросил Груздев.
Старик указал рукой и сошел с протоптанной в снегу тропинки. В десяти шагах от крайнего блиндажа, на просеке, лежал... Это был он. Груздев остановился, не веря в то, что видел. Да, это был Кирсанов. Белый маскхалат, обтягивающий худенькие плечи, мальчишеское лицо с закрытыми глазами, широко раскинутые руки. Это был он. Груздев видел многое, очень многое видел Груздев на дорогах войны. Но такое... Из груди Кирсанова торчал кол. Толстый, грубо обтесанный кол! Верхний конец его смят, по нем били чем-то тяжелым...
Груздев стал на колени, пытаясь поднять Кирсанова, и только тут заметил, что и ладони прибиты к земле клиньями.
— Надо вытащить.
Кажется, это сказал Булавин. Алябьев протянул руку, но тут же отдернул ее, не решаясь прикоснуться к колу, точно Кирсанов был еще живым и ему могло быть больно.
На просеку вышли стрелки. Послышался голос майора Барабаша, он шел с головной ротой:
— А разведчики что тут делают?
Умолк. Вздохнул, точно так же, как там, в лесу.
— Кирсанов?
Груздев кивнул.
Кто-то из связных горячо шептал:
— Разве это люди? Человек такое сделает?
Ему никто не отвечал, а он все тем же горячим шепотом спрашивал:
— Разве это люди?
Груздев поднял голову. Связной, маленький, худенький, такой же, как Кирсанов. Может быть, они пришли на фронт в одной маршевой роте.
— Фашизм. Это и есть фашизм. Запомни. Навсегда запомни. Когда услышишь слово фашизм — вспоминай вот это.
Майор Барабаш вздохнул еще раз и резко бросил связным:
— Передать командирам батальонов: построиться на просеке. Командира комендантского взвода ко мне.
... Ротными колоннами проходили стрелки по лесной просеке, отбивая шаг и держа равнение налево — на маленького солдата, распятого на мерзлой земле. Девять рот — три батальона. Молчаливые, грозные в своей немоте. Они вытягивались на дорогу и уходили все дальше на запад.
А он лежал с закрытыми глазами, без кровинки в лице. Белый маскхалат, белые щеки... Маленький, холодный и твердый. Как будто из мрамора.
* * *
За лесом снова была траншея. И опять полк развернулся и с хода пошел на сближение с врагом. Стрелки перебегали и падали, перебегали и падали. И так до рубежа атаки.
Где-то справа натужно урчали танки. А здесь, на участке полка, стрелков поддерживала только артиллерия. Снаряды кромсали «колючку» и траншею, взметали облака снега и дыма. Но теперь они ложились не так густо, как там, на исходном рубеже наступления. Впрочем, и оборона была уже не та. И все-таки траншея есть траншея. И взять ее не просто.
В цепи слышится команда:
— Прижимайся к разрывам!
И стрелки передвигаются вперед, сбивая о мерзлые кочки колени, царапая о снег лица. Ближе, как можно ближе к полосе, на которой гудят и клокочут металл и огонь. И неважно, что иные осколки фуркают уже над самой головой, шмякаются о землю совсем рядом. Это — дальние. Уже слабые. Опять же они свои. И потом: артиллерия перенесет сейчас огонь дальше.
Ближе, ближе к разрывам! Чтоб встал — и вот она, траншея.
А по цепи уже катится новая команда — самая главная:
— Встать! В атаку, вперед!
... Позиции и траншеи, минные поля и проволочные заграждения. Можно подумать, что им нет конца. Постепенно начинает казаться, что они покрыли собою всю землю, всю планету. Это как-то само собой входит в сознание и не вызывает размышлений. Так всегда бывает в начале наступления. В те дни, когда идет прорыв долговременной обороны. Человек живет на предельном внутреннем напряжении. Многие привычные понятия приобретают новое значение. Ночь смешивается с днем, прошлое, даже то, что было час назад, сразу же гаснет. Все сосредоточивается на простых движениях и действиях, которые нужно произвести вот сейчас, сию минуту. И кажется тогда, что весь мир живет точно так же: и на этом поле, и на соседнем, и в краях ближних и дальних люди ползают меж воронок, перебегают и падают, ходят в атаки, стреляют и умирают, сбитые с ног горячими кусками металла.
Но вот взята еще одна траншея. Роты врываются в лес, проходят его насквозь, и перед ними открывается чистое поле. Они вступают на него, идя в боевых порядках цепью. Стрелки впереди. В ста шагах за ними катят свои станкачи пулеметчики. Из лесу вышли уже и минометчики: за спинами тяжелые лотки и опорные плиты, на плечах двуногие лафеты, стволы...
А противника нет. И сколько ни смотри — на поле ни траншей, ни простейших окопов.
Полк сворачивается в колонну, вперед уходит взвод пешей разведки. Так начинается марш и вместе с ним новая жизнь. Час идет за часом, а в воздухе парит, широко расправив крылья, покойная тишина. И люди начинают замечать, что мир — он такой же. И они начинают говорить о самых разобычных вещах, словно нарочно обходя молчанием недавний бой. О нем потом. А сейчас... Сейчас надо, чтобы сердце отошло.
— Небо тут, гляди, почти как наше.
— Не скажи, серости в нем много.
— Земля никудышняя, один суглинок. А снегов в этих




