Славные подвиги - Фердиа Леннон

Он встает на ноги и проводит рукой по волосам; на пальцах остается что-то черное. Он замечает, что я замечаю, и снова улыбается:
– Да, это я из самолюбия. У меня ведь даже не черные волосы были, а рыжие. Но сложно сделать так, чтобы рыжая краска смотрелась естественно. А теперь я вынужден попросить тебя уйти. Время, понимаешь ли, неудобное. Завтра мы отплываем. Свои дела я закончил.
– Какие дела?
Он подмигивает, прикладывает палец к губам, говорит: “Т-ш-ш”. Ирония снова при нем, и теперь я понимаю, что он опять надо мной смеется. А может, смеялся все это время.
– Иди на хер.
Я осушаю кубок и бросаю на пол, встаю, порываясь выйти, но он, сволочь, быстрее, уже на ногах, проскользнул к двери, перегородив мне путь.
– Гиккары.
– Чего?
– Гиккары, – повторяет он шепотом. – Через две ночи наш корабль будет там. Потом мы покинем Сицилию, отправимся в Карфаген. А там – в Грецию, на полуостров. Я не могу взять их на борт в Сиракузах, но, если ты доставишь их в Гиккары, обязательно возьму, обещаю.
Гиккары – это охренеть как далеко. Туда пешком идти целую неделю – так я ему и говорю. Он пожимает плечами и садится обратно, привалившись спиной к стене, и я вижу, к ней прибито гвоздем что-то длинное и тонкое. Оно болтается рядом с его ухом, как змеиный хвост, но это не змея. Это веревка, и я ее узнаю.
– Старик ее все-таки продал?
Туренн не отвечает. Только отпивает вина и поднимает взгляд, будто удивляясь, что я еще здесь.
– Удачи, – говорит он. – Мне кажется, в Гиккарах я тебя не увижу, но надеюсь, что все-таки да. Веришь?
– Не знаю.
Он выпроваживает меня жестом, и я ухожу. Только я оказываюсь за дверью, он начинает петь. Я узнаю слова. Это песня из “Троянок”, та, что Андромаха поет Астианаксу перед тем, как его сбрасывают с башни. Он знает все слова – во всяком случае, впечатление такое, – и поет хорошо, только плачет. Я замираю, по наитию выхожу из круга света, который отбрасывает лампа, и слушаю, притаившись в тени.
Вскоре скрипят дверные петли, и Туренн выходит. Он снял хитон; увидев его бледную грудь и руки, никак не ожидаешь, что спина окажется безумно-пестрой. Едва ли найдешь такое место, где не цветут шрамы. Кое-где видны морщинки, явно от множества клеймений, будто его не раз продавали и покупали. Но больше всего на нем отметин от плетей. Никогда не видел ничего подобного. Туренн все поет песню Астианакса и возится с замком на последней двери. Наконец она открывается, мягко пульсирует свет, почти зеленоватый, как колодезная вода на солнце, и Туренн исчезает внутри.
28
Давно я не слыхал, чтобы кто-то говорил о Гиккарах. Это город-крепость на другом конце острова, афиняне разграбили его и сровняли с землей. Это было в самом начале вторжения, когда казалось, что они несокрушимы, и города покорялись один за другим, и вся Сицилия говорила, что надо идти на сделку, пока не поздно. Собрание понимало, что другого выхода нет: нужно спасать город. А потом кто знает, может, боги захотели перемен, может, просто настал наш черед, но только афиняне начали проигрывать. Сначала в небольших стычках, без особых последствий, но с каждым поражением, с каждой тяжело доставшейся победой их вера убывала, нить души разматывалась с веретена, так что, когда дело дошло до настоящих, решающих битв, они больше не верили в себя, и мы чуяли их сомнение, будто капли зловонного дождя на ветру, и нас больше не интересовали сделки – разве что с торговцами, которым мы сплавим все, что отберем у поверженных афинян.
То, чего мы ждем, редко случается на самом деле. То, что кажется невозможным, сбывается. Так было всегда. У богов места в первом ряду, а мы – их любимый спектакль. От такого взгляда на вещи тошно становится, если ты доволен тем, что у тебя есть, – но я не доволен. Здравый смысл говорит, что мне никогда не вытащить Пахеса или хоть кого-то из афинян из карьера так, чтобы меня не поймали, а если вдруг каким-то чудом выгорит, Гиккары на другом конце острова, неделю идти по хреновым дорогам под ветром и дождем. Они умрут в пути, а даже если не умрут, будет слишком поздно, потому что Туренн долго ждать не станет, пара дней – и он отправится в Карфаген. Но здравый смысл говорил, что нам надо было сдаться два года назад. Здравый смысл – он, конечно, здравый, но незамысловатый, без воображения и основан только на прошлом опыте. Тот, кто ему следует, беднеет – не кошельком, так сердцем. В жопу здравый смысл.
Я у Алекто, рыскаю по двору в поисках лошадей и повозки. Кругом темные кучи конского дерьма, вокруг которых вьются мухи, но ни следа самих животных. Так себе начало. Чтобы все получилось, сначала нужно позаботиться о перевозке. Как я и говорил, идти в Гиккары пешком – верная смерть. Тогда либо морем, либо на лошадях. Сойдя с корабля Туренна, я поспрашивал у рыбаков, сколько стоит доплыть в Гиккары, но их ялики маленькие, для дальних путешествий не предназначены, да и вообще, на хера мне сдались эти Гиккары? Там же развалины. Все это знают. “Да ты на небо посмотри, – сказал один рыбак, показывая пальцем на темные взбаламученные тучи. – Ничего не выйдет”.
Погода плохая, карманы у меня пустые, маршрут странный – а значит, желающих нет. Что, наверное, и к лучшему, потому что рыбаки – люди простые, и вполне вероятно, что, если я все проверну и припрусь к ним с афинянами, они перепугаются и сдадут меня, и окажусь я не в Гиккарах, а в тюрьме. Значит, нужны лошади – и вот я хожу кругами по саду Алекто, пытаюсь их найти по навозным кучам.
– Лампон?
Это раб-ливиец высунулся из окна прямо надо мной.
– Привет, приятель, как дела?
– Да ничего, – отвечает он. – А что ты делаешь?
Я улыбаюсь:
– Да, знаешь, ничего такого.
– Понятно, сейчас позову Алекто.
– Не, не надо ее беспокоить. Просто передай привет.
Он хмурится и отходит от окна. Да ну на хер. Я собираюсь было уходить, но вдруг входная дверь открывается, и Алекто, которая, видимо, откуда-то подсматривала, выходит наружу и спрашивает, чем меня так заинтересовал лошадиный навоз.
Я начинаю что-то плести о том, что он нужен моей мамке для сада, а то дождь такой, что