Балерина из Аушвица - Эдит Ева Эгер
«А ты меня», – отвечаю я. По-моему, лучше тысячу раз рухнуть в пропасть, чем увидеть, как расстреливают сестру. Мы говорим так от души, потому что слишком слабы и измучены голодом, чтобы соблюдать приличия. Наши слова друг другу продиктованы любовью, но еще и самосохранением. Не взваливай на меня еще одно бремя. Лучше дай разбиться о камни внизу.
Я вешу намного, намного меньше, чем глыбы, которые узники тащат вверх по крутым ступеням лестницы смерти. Я невесома, меня могло бы унести ветром, как сухой лист, как перышко. Вниз, вниз. Я могла бы ухнуть вниз прямо сейчас. Могла бы просто опрокинуться назад, вместо того чтобы взбираться на следующую ступеньку. Мне кажется, что внутри я совсем полая. Во мне нет никакой тяжести, которая удержала бы меня на земле. Я уже готова отдаться грезам о своей невесомости, о том, как освобождаюсь от бремени существования, – как кто-то впереди меня развеивает их.
«Тут и крематорий есть», – произносит женский голос.
Я смотрю вверх. Мы уже столько месяцев пробыли вдали от лагерей смерти, что я успела забыть, как буднично могут подниматься в небо дымоходы. Чем-то они даже обнадеживают. Есть свой смысл в том, чтобы чувствовать близость смерти, ее неотвратимость в этих сложенных из кирпича трубах, видеть в них мост, который перенесет тебя из телесности в воздух, – и считать себя уже мертвой.
Но нет, пока из труб валит дым, у меня есть против чего бороться. Есть цель. «Утром мы умрем», – доносят нам слухи. Я почти физически ощущаю, что проваливаюсь в обреченность, точно притянутая неумолимой силой земного тяготения.
Приходит ночь, мы устраиваемся спать прямо на ступенях. Почему они так тянут с селекцией? Кажется, мужество мне вот-вот изменит. Утром мы умрем. Мы умрем утром. Знала ли мама, что с ней будет, когда перешла в очередь к пожилым женщинам и матерям с младенцами? Когда увидела, что нас с Магдой отправили в другую сторону? Боролась ли она со смертью? Или просто приняла ее? Оставалась ли до самого конца в неведении? Важно ли, идя на смерть, осознавать это? Утром мы умрем. Мы умрем утром. Эти слова все еще звучат у меня в ушах. Как приговор, как определенность. Звучат снова и снова, точно отдаются эхом от каменных стен карьера. Неужели нас только для того гнали за многие сотни миль, чтобы здесь обратить в дым?
Мне надо навести порядок в голове. Не хочу, чтобы моими последними мыслями на земле стали избитые клише или сожаления. Какой в этом смысл? Для чего все это было? Не хочу в своих последних мыслях прокручивать воспоминания об ужасах и смерти. Я хочу ощущать себя живой. Хочу насладиться вкусом жизни. Я думаю о голосе Эрика, о его губах. Я стараюсь вернуть мысли, которые, наверное, еще могут наполнять меня трепетом. Я никогда не забуду твои глаза. Я никогда не забуду твои руки. Вот что я хочу помнить: разливающееся в груди тепло, вспыхнувшую жаром кожу, хотя слово «помнить» тут не подходит. Я хочу наслаждаться своим телом, пока оно у меня еще есть. Целую вечность назад, еще в Кашше, мама запрещала мне читать роман Золя «Нана», а я проносила книгу в туалет и читала ее там тайком. Если мне завтра умирать, значит, я умру девственницей. Но зачем мне дано мое тело, если я так и не смогу до конца его познать? Еще столько тайн остаются неразгаданными. Эти пятна крови на юбке, так удивившие меня, когда пришли мои первые месячные. И что мама тогда меня шлепнула. И что ни один человек из моей долагерной жизни – ни мама, ни сестры, ни учителя, ни тренеры, ни друзья – никогда не рассказывал мне о моей анатомии. А сейчас благодаря ночному разговору с Эстер в бараке я знаю, что у мужчин есть часть тела, какой нет у женщин. Я ни разу не видела голым папу, зато ощущала эту мужскую частицу Эрика, упиравшуюся в меня, когда мы обнимались. Он ни разу не просил меня дотронуться до нее, никогда не обнаруживал передо мной эту особенность своего тела. Мне же нравилось думать, что его тело – как и мое – заключает в себе тайны, которые еще только предстоит раскрыть, из-за чего между нами проскакивали электрические разряды, когда наши тела соприкасались.
Получается, эта тайна так и останется для меня неразгаданной. Да, во мне уже вспыхивали звездочки желания, но я так и не почувствую, как оно сбывается и звездочки эти вспыхивают галактикой сияющего света. И сейчас на лестнице смерти я плачу о несбывшемся. Как ужасно терять все, что тебе знакомо и дорого: отца и мать, сестру, возлюбленного, свою страну, отчий дом. Но почему вместе с этими дорогими мне вещами я должна терять еще и те, каких никогда не знала? Почему я должна терять свое будущее? Все то, что заложено во мне? Детей, которых я никогда не рожу? И свадебное платье, которого никогда не сошьет мне мой папа? Я умру девственницей. Не желаю, чтобы эта мысль стала последней в моей жизни. Лучше я буду думать о Боге.
Я стараюсь представить себе могучую, незыблемую силу. Магда утратила свою веру, как и многие другие здесь. «Как мне верить в Господа, если Он позволяет все это?» – говорят они. Я понимаю, что они имеют в виду. Но лично у меня никогда не возникало сомнений, что не Господь убивает нас в газовых камерах, в придорожных канавах, на кромке обрыва, на ста восьмидесяти шести белокаменных ступенях. Не Господь строит лагеря смерти. Все это делают люди. Стоп! Мои мысли опять возвращаются к ужасам, но я не поддамся им. Я представляю себе Бога в образе танцующего ребенка. Задорного, чистого и любознательного. Я должна быть такой же, если хочу сейчас приблизиться к Нему. Я хочу сохранить ту частицу души, которая способна любопытствовать, удивляться, дивиться беспрестанно, пока во мне есть жизнь. Интересно, знает ли кто-нибудь, что я здесь, знает ли кто-нибудь, что вообще происходит, что на свете есть такие места, как Аушвиц, как этот Маутхаузен? Интересно, могут ли родители сейчас видеть меня? Интересно, а Эрик может? Интересно, как выглядит мужчина без одежды? Вокруг множество мужчин. И они уже неживые. Я ничем не задену их гордость, если просто взгляну на них. Отступиться от своего любопытства будет более тяжким грехом, уговариваю я себя.
Я оставляю спящую на ступеньке Магду и ползу к земляному холму, где свалены тела. Нет, я не стану раздевать тех, на ком есть одежда. Не потревожу покой мертвых. Но если кто-то лежит совсем раздетый, на него я и посмотрю.
Замечаю труп голого мужчины. Его ноги неестественно вывернуты, словно не принадлежат этому телу. Но я могу разглядеть место, где они соединяются. Я вижу клинышек волос, похожих на мои, курчавых, темных, и ниже небольшой отросток. Он напоминает грибочек, что-то хрупкое, уязвимое, что пробивается из земли. Как странно, что у женщин интимные части спрятаны внутри тела, а у мужчин располагаются снаружи, такие беззащитные. Ну вот, я удовлетворила любопытство. И мне не придется умирать в неведении, что за анатомическая частица породила меня.
С рассветом наша очередь приходит в движение. Мы почти не разговариваем. Кто-то стенает. Кто-то молится. Большей частью мы наедине со своими переживаниями: у одних это ужас, у других – сожаления, покорность судьбе или даже облегчение. Я не рассказываю Магде, что видела ночью. Очередь быстро движется. Нам отпущено не так-то много времени. Я стараюсь вспомнить названия созвездий, которые раньше легко находила в ночном небе. Стараюсь вспомнить вкус испеченного мамиными руками хлеба.
«Дицука», – окликает меня Магда, но лишь через несколько глубоких вдохов я осознаю, что слышу звуки своего детского имени. Мы уже почти у верхушки лестницы. Уже в двух шагах от офицера-отборщика. Всех посылают в одну и ту же сторону. Это не селекция. Нас спроваживают, нас списали. И это действительно конец. Они специально дожидались утра, чтобы отправить нас на смерть. Что нам сказать друг дружке напоследок? Что-то пообещать? Попросить




