Балерина из Аушвица - Эдит Ева Эгер
Он вздрагивает. Застегивает пуговицы кителя.
«Ни с места», – приказывает он, открывая дверь.
Через стену слышно, как он снимает трубку, затем следуют отрывистые звуки его голоса. Я не раздумываю. Я бегу. Следующее, что доходит до моего сознания, – я сижу рядом с сестрой, мы жадно поглощаем похлебку, а из недр жиденькой юшки всплывают похожие на струпья ошметки картофельной кожуры. Меня гложет неотступный страх, что он снова найдет меня и накажет, что доведет до конца задуманное, что отправит меня на смерть. Страх ни на миг не отпускает меня. Я не знаю, что будет дальше. Но пока ничего этого не случилось, я могу ощущать себя живой. «Сегодня я выжила, – мысленно твержу я. – Завтра я буду на свободе».
Мы сами вольны выбрать, какой урок вынести из ужаса. Мы сами решаем, какую меру страданий в силах стерпеть. Аушвиц предлагает массу способов умереть. От пуль. От голода. От болезней. От газа. От пыток. Какой из них выбрать – решать нацистам. Но и у заключенных тоже остается право выбора: они сами определяют, когда с них хватит, когда больше не желают выносить жизнь, которую и жизнью назвать нельзя. И тогда они перестают есть, отказываются вставать по утрам с нар, вешаются, травятся ядом, бросаются на колючую проволоку заборов с пущенным по ней током. Иногда по утрам или когда мы возвращаемся в барак после трудовой смены, мы видим на заборах тела – десятки тлеющих мертвых тел. Тогда надсмотрщики отключают напряжение и принуждают заключенных снимать с колючей проволоки обуглившиеся трупы их товарищей. Я заставляю себя думать, что эти люди приняли смерть в полете. Что они распорядились единственной свободой, какая еще у них оставалась. И все же дочерна обгоревшие тела вселяют в меня ужас. Это конец пути, где торжествует безнадежность. Это уродливая смерть, боль и мучения. Я всматриваюсь в Магду и стоящих поблизости узниц: не проступают ли на их лицах признаки отчаяния?
Жужи, домашняя девочка из состоятельной семьи, начинает сдавать. Понемногу, постепенно, день за днем. Она меньше разговаривает, ее взгляд потускнел. Она нехотя и медлительно выполняет то, что предписано лагерным распорядком. Я знаю, что не должна бросать ее погибать в одиночку, что мне надо ее поддержать, не спускать с нее глаз. Пока мы с Жужи бредем на работу в «Канаду», я стараюсь ободрить ее, вспоминаю, как мы собирали вишни в их саду, вспоминаю кисло-сладкий джем, сваренный из тех вишен. Я стараюсь придумать что-нибудь забавное, чтобы хоть чуточку развеселить ее. Она смотрит на меня пустым взглядом.
Однажды вечером я замечаю, что Жужи не притронулась к своей похлебке.
«Отстань от нее», – говорит Магда.
«С чего вдруг? Чтобы тебе досталась ее порция?» – огрызаюсь я. Сама не пойму, с чего это я так взъелась.
До меня доходит, что я переборщила и обидела сестру, когда она отвечает: «Наверное, ты еще маленькая. Ты как была, так и остаешься несмышленышем. Ты и не понимаешь, что только вредишь. Суешься, куда тебя не просят».
Этой ночью я не могу заснуть. Я заставляю себя думать о чем угодно, воображать что угодно, лишь бы отогнать донимающие меня голод, боль и ужас. Наутро я с трудом тащусь на аппель, ноги отяжелели, голова гудит. В момент, когда я вспоминаю, что с утра еще не видела Жужи, какая-то темная фигурка стремглав бежит к опутанному колючкой забору. Это она, Жужи. Если я брошусь к ней, меня пристрелят на месте. Окликну – пристрелят ее. Оба варианта – верная смерть.
«Отвернись», – шепчет мне Магда.
Но я не в силах. Я в оцепенении слежу взглядом за Жужи, когда она с разбега налетает на забор. Это моя вина. Я так сосредоточилась на себе и своей немощи, что забыла подойти к ней сразу после побудки. Ведь можно было что-то сделать, что-то сказать ей, чтобы помешать, не дать такому жуткому исходу случиться.
«Дицу, – говорит мне той ночью сестра, – она уже все для себя решила, и ты ничего не могла бы изменить».
«Я была эгоисткой, – возражаю я. – Я не думала ни о ней, ни о ком другом».
«Если воображаешь, что могла отговорить ее, называй себя Господом Богом», – отвечает Магда.
Все во мне восстает против высказанной ею истины. Я принимаюсь нагромождать доводы, что это я виновата, что это виноват Господь, но сестра сжимает мою руку.
«Засыпай, Дицука», – говорит она.
Я закрываю глаза. Я велю себе набрать в легкие побольше воздуха, заполнить им грудь и живот. И на выдохе выталкиваю из себя весь этот кошмар. Продолжаю ритмично вдыхать и выдыхать. И чувствую, как ко мне подкрадывается сон.
«Если ты в порядке, – тихонько шелестит Магда, – то и я в порядке».
Я ощущаю ее тепло у себя под боком и думаю об Эрике. «Завтра», – говорю я себе. Не когда-нибудь. Не наверное. Завтра. Надежда поднимается в груди и, когда я сглатываю, отдает у меня в горле сладостью.
Глава 8. Пройтись колесом
Приходит настоящая зима со снегом и лютыми морозами, и тощие пальтишки не спасают нас от обжигающих порывов ледяного ветра. В нашем бараке у девушки по имени Анна начинается кашель. Ночами она мечется на нарах, кашель бьет ее, выворачивает наизнанку, не дает продохнуть. Каждое утро я боюсь, что застану ее уже мертвой. В очереди на распределение по трудовым командам я в ужасе ожидаю, что она выдаст себя кашлем и ее отправят на смерть. Но всякий раз Анна поражает меня. Каким-то чудом по утрам она собирается с силами, чтобы проработать весь день, и сохраняет живой блеск в глазах, когда на селекции предстает перед Менгеле с его указующим перстом. Вечером она валится на нары, и кашель снова душит ее.
«Как тебе удается держаться?» – однажды спрашиваю я Анну. Должно быть, она знает какую-то особенную молитву или хранит в памяти чей-то образ, придающий ей сил? Что-то такое, за что она держится и о чем я могла бы ей напомнить, если ей станет хуже. Что-то, что я могла бы приберечь на случай, если Магду или меня накроет черное отчаяние.
«Я слышала, что к Рождеству нас освободят», – отвечает Анна.
Так, значит, она мысленно ведет календарь, педантично отсчитывает дни и часы до освобождения. Она решительно настроена дожить до свободы.
Часть моего сознания порывается уберечь ее от разочарования. Откуда ей знать о ходе боевых действий? У нее нет карты, где бы отмечалось продвижение союзных войск на фронтах. Ее уверенность покоится на зыбкой почве слухов. Но я понимаю, что Рождество служит ей такой же спасительной соломинкой, как мне Эрик, а обратный отсчет дней и часов так же необходим и целителен для нее, как мои мечты о воссоединении с любимым.
«Уже завтра», – говорит Анна в канун Рождества.
«Завтра», – эхом повторяю я.
Наступает Рождество, и на протяжении дня Анна то и дело замирает, прислушивается, вглядывается в сторону самых дальних рядов лагерной ограды; струйки пара от дыхания окутывают ее голову легкой дымкой, на потрескавшихся губах играет улыбка. Но наши освободители так и не приходят. Наступает утро. Анна мертва.
Через несколько дней нас выстраивают еще в одну очередь. Мороз зло кусается. Нам будут наносить татуировки. Жду свой черед. Закатываю рукав, оголяю и протягиваю руку. Я проделываю все это автоматически, просто выполняя то, что от меня требуют. Я так измучена голодом и так промерзла, что впадаю в оцепенение. Знает ли кто-нибудь, что я здесь? Я все время задавалась этим вопросом, и сейчас он лениво проступает в моем сознании, словно просачиваясь сквозь густую пелену тумана. Я не могу вспомнить, как мыслила раньше. Я велю себе снова и снова вызывать в памяти образ Эрика, но, если слишком напряженно думать о нем, воображение отказывается воспроизводить его черты. Надо исхитриться и обманом заставить память работать, застать саму себя врасплох.




