Сказки печали и радости - Дарина Александровна Стрельченко
* * *
Десять лет прошло, прежде чем вышла Марья к людям. До того только малину в туесках да рыбу в рогоже отдавала бабушке-задворенке[42], чтоб та на торгу продала али сбыла в поварню; да еще корзины плетеные и лошадок из рогоза выменивала на соль да на ложки у хмурого толмача[43], что хаживал через горы в чужую страну каждую осень.
Десять лет прошло; ни дня не было, чтоб не подходила Марья к дальней горнице в самой глубине своей избушки, не звала Кощея. Сиживала, бывало, безмолвно, прижавшись к камням. Думала при лучине, пряла али просто молчала. Ни звука не было из горы, ни вздоха. Порою казалось Марье, что нет там ни Кощея, ни пустоты даже, а один камень – тяжелый, бездушный, стылый.
Тот же камень и на душе у нее лежал. Только бежали дни, шли годы, и бывали-таки часы, когда уж забывала Марья, от чего этот камень; когда уж и улыбалась тихонько острому месяцу, капели звонкой или ленте пестрой. Но вновь возвращалась к каменной горнице, вновь хмурилась. Жила бобылкой, а бабушка-задворенка вздыхала только, забирая тугую смородину, малину ядреную да серебряных осетров. Вздыхала-вздыхала, а однажды не пришла: померла. Вместо нее явилась девица насурьмленная, веселая, в красном сарафане да липовых лапотках.
– Хлеб да соль! Я Агне́шка, Мстисла́вова дочь, внучка бабы Беляны. А ты, сказывают, Марья, горная ведьма?
– Кто сказывает? – хрипло спросила Марья. Сел голос в сырых горах, сама едва узнала.
– Люди, – заливисто засмеялась Агнешка. – А еще, сказывают, великана ты убила да в горе́ заперла?
Глаза у Агнешки стали – каждый с плошку. Марья отмахнулась только; заныло сердце.
– Ты зачем пришла? За товаром или за байками?
Агнешка свела брови, с обидой сказала:
– Ты нос, Марья, не задирай. Думаешь, ягоды твои, да рыбу, да горшки, да лошадок оттого берут, что хороши больно? Оттого их берут, что ведьма-великанша ягоды те растит, рыбу ловит да горшки лепит.
– Нечего глупости городить! – Марья покраснела, сдвинула брови: – Никакая я не великанша, никакая не ведьма! И в горе никого не запирала! А не надо рыбы и ягод – ну и уходи!
Не стала дожидаться, пока Агнешка ответит. Бросилась в избу, заперла дверь, спряталась за печью и расплакалась. Выходила со слезами злоба на Кощея, тоска и жалость: себя было жаль до горючих слез! Захлебывалась Марья от одиночества, от мечты печальной. Сколько лет сидят тут сычами по разные стороны стенки каменной – а могли бы во дворце лесном жить счастливо да ладно!..
Наплакавшись всласть, умылась. Выбралась на воздух. А там Агнешка караулит.
– Чего тебе? – грубо спросила Марья.
Агнешка насупилась, но в ответ грубить не стала. Протянула Марье леденец:
– Не гневись, Марья. Горько тебе, вижу, но меня-то оттолкнуть зачем хочешь? Давай свои ягоды и горшки давай. Снесу на торг, продам подороже – я еще как умею, меня и тятька за то хвалит!
«Тятька хвалит…» – с завистью подумала Марья.
– Куплю тебе сарафан ладный, сапожки сафьяновые. Насурьмишься, косы заплетешь – первая девица станешь! Нет… вторая, пожалуй. Но тоже ладно!
– А первая кто? – вздохнув, усмехнулась Марья.
– А первая-то Агнешка, конечно, Мстиславова дочь. А то как же! – засмеялась Агнешка, подбоченилась, сунула леденец в руку Марье. – Бабка еще делала, из патоки. А она ведь зелейница[44] была, знахарка: целебные леденцы, пососешь – и уйдут горести.
Марья сунула леденец в рот, пока Агнешка рыбу в руках взвешивала да кувшины обкладывала сукном, чтоб не расколоть. Сладкий был леденец и горький. Почудилось: улыбнулась печально бабушка-задворенка, провела по косам сухой рукой.
Десять лет минуло. Износилась рубаха, иссушил горный ветер слезы. Остудили дожди душу, и не выдержало истосковавшееся сердце: умылась Марья, вплела в косу алую ленту, надела крепкие лапти и, когда пришла снова Агнешка, отправилась с ней на большую ярмарку у са́мой горы. По пути только догадалась: так Кощей скрыл гору, что никто почти из ближних селений и не ведывал, что рядом изба стоит, Марья живет.
* * *
От звона, гомона да смеха, щелканья да свиста, от многолюдья да пестроты у Марьи глаза разбежались и голову закружило. Если бы не Агнешка, державшая под руку, – сбежала б обратно в тихую свою избу, где только сверчки звенели, трещали дрова да нашептывала из углов память. Но Агнешка рванула в самую гущу: Марья сама не заметила, как облачилась в новую душегрею с золотым шитьем, как в косах оказался резной гребень, на шее – стеклянные бусы. Тут отведала калача, там глотнула кваса, здесь пряник откусила медовый… Пели скоморохи, звенели гусли, тут щелкали орехи, там плясали под нехитрые песни, а в уголку возилась с потешками[45] детвора. Само собой в голове сложилось:
Расступайся, народ,
не пыли, дорожка!
Это ярмарка идет,
калачи да хоровод,
золотые крошки!
Десять лет песен не пела…
Улыбнулась Марья, засмеялась Агнешка, повела ее к девицам, что хоровод водили у балагана. А там, за пестрым полотном, увидела Марья, как бродит по мураве медведь. Скоморох водил его на цепи, кричал:
– Ай, мишка, попляши!
Отшатнулась, побелела Марья. Вспомнились цепи, которыми Кощей себя сковал. Побледнела, вырвалась от Агнешки, бросилась, куда глаза глядят, и налетела на мо́лодца.
Молодец обернулся. Обмерла Марья: Кощей!
А сзади ахнула Агнешка, зашептала, залопотала…
Не Кощей это был вовсе; просто брови такие же темные да широкие, нос с горбинкой и пряди темные кругом бледных щек. Но как похож!..
Поглядел молодец на Марью, улыбнулся:
– Куда бежишь, девица?
Марья и слова вымолвить не могла: в голосе – и в том скользнула мягкая, серебром шитая парча, ровно как у Кощея. А как улыбнулся молодец, так и вовсе хоть беги… Только кафтан на нем был красный с серебряными шнурами – не чета темному плащу.
Агнешка запричитала, мол, от медведя бежали да выскочили на лужок за балаган, вот и наткнулись. А Марья стояла, и горели руки, которыми за красный кафтан схватилась, когда налетела на молодца.
Ветер на лугу водил травы, выкладывал суводью: зверобой, чабрец, горицвет. Трепал Марьины подол да косы, но она и не замечала. Так и плясало на языке, так и жгло вымолвить: Кощей!
– Не обидел ли тебя, девица? Не зашиб?
Опять затрещала Агнешка, ровно кузнечик, но Марья слышала только: «Не обидел ли тебя, девица?»
Обидел, да еще как обидел! Зашиб, да так, что десять лет уж душа не заживает!




