Я – мы – они. Поэзия как антропология сообщества - Михаил Бениаминович Ямпольский

…разговор – это, возможно, следующее: то, что человек не может договорить… В разговоре некто говорит таким образом, чтобы другой мог тоже что-то сказать. Не означает ли это, что некто в какой-то момент замолкает и дает слово другому, или что другой говорит, когда ему есть что сказать? Разговор – это прерывание[172].
Этот разрыв связан со столкновением с другим или с чужим и с забвением самого себя. Это ситуация резкого сдвига речевых позиций, которую порождает проблематический диалог, чисто речевая практика ухода от себя и встречи с другим. Все происходит так, как если бы речь исходила из места некоего «я» поэта, но вдруг это место сдвигается, исчезает из-за встречи с другим. Соответственно, речь вместе с «я» утрачивает место генерации и способность к непрерывному течению. Целан описывает момент поэтического события и поворота дыхания в категориях неустойчивых местоимений:
Возникает разговор, зачастую он полон отчаяния. Лишь в пространстве происходящего разговора Окликаемое конституируется, собирает себя вокруг Я, которое с ним заговорило и назвало по имени. Однако Окликаемое, сразу ставшее благодаря наименованию Ты, привносит в это настоящее и свое бытие-другим. Еще в Здесь и Сейчас стихотворения – ведь у самого стихотворения всегда бывает только такое, одно, однократное, точечно точное настоящее – еще в этой неопосредованности и близости позволяет стихотворение и тому, Другому, со-высказать самое собственно-свое: его – Другого – время. Заговаривая таким именно образом с явлениями и предметами, мы неизменно оказываемся перед вопросом: Куда они и Откуда, – перед вопросом, что «остается открытым», «не имеющим конца», увлекающим в Открытость, в Пустоту, в Зияние, – мы оказываемся далеко снаружи. Стихотворение – полагаю я – ищет также и это пространство, это место[173].
В такой перспективе проступает образ некоего сообщества, совершенно несопоставимый с тем, над которым размышлял Рубинштейн. У Рубинштейна сообщество («мы») складывается в виде коллективной памяти множества людей, а автор как бы ныряет в море этой памяти и извлекает оттуда обломки – цитаты, знакомые фразы и т. д. Эти обломки тоже свидетельствуют о прерывании, повороте дыхания, но, конечно, совсем в ином контексте. В сущности, эти обломки начисто лишены сингулярности. Они – материал повторения. Работа поэта заключается в пересборке этих фрагментов и их маркировке. У Целана в поэзии, как в переводе, возникает языковая стихия, в которой царит «континуум трансформаций», проникновение одного языкового слоя в другой. В нем постоянно встречаются и расходятся варианты «я» и «ты». Этот континуум похож на сеть, которая накладывается на иную сеть, образуя некую сжатость, так что безликая множественность населяющих ее голосов, эха и теней начинает сжиматься и индивидуироваться в некое «я». В «Меридиане» это движение описывается как исход от себя, самоопустошение, кеносис и возвращение к себе, но уже совершенно иному: «И встретил я… самого себя»[174]. Там же этот путь описывается как круговой (отсюда название – «меридиан») и говорится о стихотворениях: «Быть может, они – наброски бытия или посылание себя вперед, к себе самому, на поиски себя… В каком-то смысле это возвращение на родину, домой»[175]. Вместо сообщества у Целана – движение языка, который распадается на фрагменты и местоимения «я» и «ты», а затем вновь собирается в некое псевдоисходное единство. Сообщество тут – сообщество теней, которые нужны языку для сборки собственного единства в некоем «я»[176].
Трагический личный опыт Целана научил его думать не в категориях реального сообщества. Все те евреи, которые упомянуты в «Разговоре в горах», вполне вероятно, мертвы и лежат в земле вокруг камня. Единственное, что осталось «неутраченным», как пишет Целан, – это язык. Человеческий язык, однако, несет в себе диалогичность[177], а потому, даже если никто не остался в живых, в самой стихии языка происходит разговор, появляются «я» и «ты» – языковые формы угасшего сообщества. Сам язык порождает сообщество, даже там, где его не может быть, а через него и некое «я», в котором это сообщество сгущается. В «Разговоре в горах» Целан пишет:
…стихотворение – форма, в которой являет себя язык, оттого оно по самой своей сути диалогично и может стать бутылочной почтой, отправленной в надежде – зачастую, конечно, слабой, – что запечатанную бутылку с посланием где-нибудь когда-нибудь прибьет к берегу[178].
Поэзия – это обретение себя в языке через встречи, которые в конце концов не создают сообщества, но придают мне качества человечности. У Рубинштейна сообщество реально, но оно движется вместе с коллективной памятью советской культуры к исчезновению. И поэт – тот, кто собирает его мнемонические фрагменты в памятники-ассамбляжи. У Целана, как и у Дашевского, сообщества уже нет, язык в своем разворачивании сам производит его фантазм. Призраки, которые могли бы его сформировать, это чисто языковые позиции – местоимения без всякого сущностного наполнения. У Дашевского тоже есть пессимистическое ощущение, что сообщества больше нет. Но, в отличие от Целана, который в диалогизме поэзии ищет наполнения «я» человечностью, Дашевский призывает привыкать жить без «я» в ледяном пространстве отчуждения и одиночества.
Целан с его акцентом на независимую от поэтического «я» стихию языка вводит еще одну принципиальную для современной поэзии тему – тему автономии языка. Тема эта важна для всех моих героев, и, возможно, для Степановой больше, чем для других. Стихотворение Целана – это послание, не потому что так его задумывает поэт, а по той простой причине, что в самом языке «я» всегда сопровождается «ты», то есть сам язык отправляет некое послание. Недаром в «Меридиане» фигурируют автоматы – производители речи, отделенной от всякого «я». Целан пишет о пути поэзии: от человека – через «исполненное жути пространство» искусства» (то есть искусственности, чужести) – туда, где обитают обезьяны, автоматы. Язык поэзии (в его пятистопно-ямбическом изводе) является квинтэссенцией искусства, потому что разворачивается без человека, автоматически. Это истечение поэтической речи Целан приравнивает к взгляду художника, всегда укорененному в точке зрения и устремленному к объекту изображения. На первом этапе искусство и поэзия идут вместе, имеют прямолинейное направление пути: «Взгляд придает словам направление – смысл. Из каждого твоего слова выглядывает твой глаз»[179]. Этот отрезок совместного пути поэзия существует почти в режиме автоматического словоистекания.
10. Язык автомата, язык как автомат. Гофман