Аптекарский огород попаданки - Ри Даль

Я стояла у ворот караван-сарая, сжимая саквояж, и чувствовала себя чужой в этом странном, манящем мире. Письмо от сестры Анны, адресованное её двоюродному брату Павлу Григорьевичу, жгло ладонь, как уголь. Я молилась, чтобы он принял меня, чтобы не прогнал, не усомнился в моих намерениях.
Холодный ветер, налетевший с гор, пробирал до костей, и я плотнее закуталась в платок, вспоминая Плевну, где холод был иным — влажным, пронизывающим. Здесь же, в Самарканде, в конце ноября, зима только начинала вступать в свои права: днём солнце ещё грело, но ночи были студёными, и звёзды сияли так ярко, что казалось, их можно коснуться рукой.
Павел Григорьевич оказался мужчиной лет сорока, широкоплечим, с густыми усами и усталыми глазами. Его мундир майора был выцветшим, но вычищенным до блеска, а голос — низким и спокойным, как у человека, привыкшего отдавать приказы. Он ждал меня у крепости, предупреждённый письмом Анны, и, увидев, сразу кивнул, словно мы были давно знакомы.
— Александра Ивановна? — спросил он, прищурившись.
— Она самая, — ответила я. — Сестра Анна писала вам…
— Писала, — подтвердил он, оглядев меня с ног до головы. — Идёмте, нечего тут мёрзнуть.
Он повёл меня через узкие улочки, где пахло жареным мясом и свежим хлебом. Мы миновали базар, где торговцы предлагали гранаты, изюм и лепёшки, и вышли к небольшому дому с глинобитными стенами, окружённому садом с голыми ветвями инжира и граната. Это был дом сестёр Крестовоздвиженской общины, о которых упоминала Анна.
Три женщины — сестра Елизавета, сестра Варвара и сестра Ксения — встретили меня так тепло, словно я была их родной. Елизавета, старшая, с морщинами вокруг глаз и доброй улыбкой, обняла меня, не задавая лишних вопросов.
— Ты, верно, устала с дороги, голубушка, — сказала она, усаживая меня за стол, где уже дымилась миска плова с бараниной и чашка чая с мятой. — Ешь, пей, а потом расскажешь, что привело тебя в наши края.
Я ела жадно, впервые за время нелёгкой дороги чувствуя тепло и покой. Сёстры не донимали расспросами, но их взгляды, мягкие и внимательные, говорили, что они знают: я здесь не просто так.
Когда я рассказала о Николаше, о гербе со стрелой и саблей, о надежде найти его, Елизавета кивнула, словно ждала чего-то подобного.
— Самарканд — город большой, — сказала она. — И старый. Здесь много тайн, много людей, что приходят и уходят. Но если твой брат жив, мы поможем тебе его отыскать. Павел Григорьевич знает гарнизон, а мы — местных.
Они отвели мне место в маленькой комнате с глиняным полом и низким потолком. На стене висел ковёр с затейливым узором, а вместо кровати — топчан, устланный шерстяным одеялом. Я легла и моментально уснула, убаюканная тишиной и далёким пением муэдзина.
Наутро сёстры предложили мне работу в госпитале при гарнизоне, где они сами служили. Это был небольшой каменный дом у крепостных стен, с выбеленными стенами и запахом карболки, напоминавшим Плевну. Я стала помогать с перевязками, готовить отвары и мази, а иногда — писать письма за раненых, которые не могли держать перо.
Работа была тяжёлой, но знакомой, и я чувствовала себя на своём месте. Сёстры учили меня местным обычаям: как здороваться с узбеками, как не обидеть стариков, как торговаться на базаре. Я училась быстро, хотя арабская вязь и гортанные слова давались мне с трудом.
Работа в госпитале была лишь частью моей жизни. Каждую свободную минуту я посвящала поискам Николаши. Павел Григорьевич обещал расспросить офицеров гарнизона, но и я не могла сидеть сложа руки.
По утрам, пока базар ещё только просыпался, я бродила по его рядам, показывая торговцам рисунок герба, который я перерисовала с писем В.Б. Я спрашивала о молодом русском парне, светловолосом, с голубыми глазами, который любил рисовать. Но ответы были однообразны: пожимание плечами, покачивание головой, невнятные слова на узбекском.
Однажды старый чайханщик, с лицом, похожим на сушёный инжир, долго смотрел на мой рисунок, а затем сказал, что видел похожий знак на ткани, которую привозили из Бухары два года назад. Я ухватилась за эту ниточку, но она оборвалась: торговец, что привёз ткань, умер, а его лавка сгорела. Другой раз я встретила караванщика, который клялся, что видел светловолосого русского в горах, в кишлаке у подножия Зеравшана, но когда я попросила подробностей, он лишь развёл руками и ушёл.
Я писала заметки в маленькой тетради, которую купила на базаре: имена, места, даты. Но чем больше я искала, тем больше понимала, как зыбки эти следы. Самарканд был лабиринтом, где правда смешивалась с вымыслом, а слухи росли, как сорняки. Иногда я садилась у окна, глядя на минареты, и шептала молитву, прося Господа дать мне знак. Но знака не было, и надежда, такая яркая в Плевне, начинала меркнуть, как свеча на ветру.
Прошло три месяца. Наступил февраль 1878 года. Зима в Самарканде была мягкой: снег выпадал редко, тут же таял, превращая улицы в грязь, но днём солнце грело так, что можно было ходить без шубы. Политическая обстановка оставалась напряжённой: русские войска укрепляли крепость, а в горах вспыхивали бунты. Павел Григорьевич рассказывал, что эмир Бухары подписал мир, но его подданные не все приняли русское владычество. Иногда по ночам я слышала выстрелы вдали, и сёстры шептались, что в кишлаках прячутся повстанцы.
В один из дней, когда я вернулась с базара, сестра Елизавета протянула мне письмо. Конверт был мятым, с пятнами от долгого пути, но почерк я узнала сразу — Груня.
Сердце заколотилось, и я, забыв о обо всём на свете, села у очага и вскрыла письмо дрожащими пальцами.
«Милая моя Сашенька, здравствуй!
Слава Богу, дошло твоё письмецо, и я, как прочла, так и заплакала. Столько ты пережила, голубушка, столько дорог прошла! А я тут, в Москве, всё молюсь за тебя, чтобы Господь уберёг тебя в том далёком Самарканде.
Живём мы с Вениамином хорошо, дитё наше, дай Боженька, к апрелю разражуся. Вениамин в лаборатории своей всё возится, пилюли от хвороб делает, а я ему помогаю, как могу. Аптекарский огород цветёт, хоть зима на дворе, — в оранжереях тепло, и травы там всякие растут. Я, как ты учила, за растениями смотрю, поливаю, записываю, что да как.
Про Николашу сердце