СФСР - Алексей Небоходов
Аркадий остановился на краю площади, словно перед границей другого мира, в котором он уже находился против своей воли. Он ещё не видел происходящего, только слышал. Этого было достаточно, чтобы тело сжалось в ожидании боли. Внутри поднялась волна стыда – за то, что не отворачивается, за то, что стремится понять, хотя уже знает ответ.
Это не было событием, возникшим внезапно; оно лишь продолжало то, что уже стало нормой. Не всплеск, а часть повседневного течения, ставшая громче, словно кто—то увеличил звук давно идущей трансляции.
Аркадий сделал ещё несколько шагов и резко замедлился. В центре зрительского полукруга возвышалась деревянная конструкция – высокий столб, к которому ремнями была зафиксирована обнажённая женщина. Худая, с бледной кожей, на которой проступали кости и напряжение каждого прожитого дня. Тело казалось высушенным ветром, безличным, выставленным на обозрение в своей абсолютной беззащитности. Руки разведены в стороны, голова опущена вперёд, спутанные волосы скрывали лицо, а глаза были либо закрыты, либо просто опущены – с расстояния этого было не разобрать. Женщина стояла на полусогнутых ногах, словно удивляясь тому, что ещё удерживается.
Перед ней стоял высокий, крепкий мужчина с расстёгнутой рубашкой и спущенными брюками. Одной рукой он держал её за бедро, другой – за талию. В его прикосновении ощущалась двойственность: демонстративная уверенность и равнодушная неотвратимость. Движения были медленными и ленивыми, механическими, как у человека, для которого всё это давно утратило новизну.
Тела соприкасались без стеснения и без импульса к сокрытию. Лишь давление, утверждённое право, демонстративная открытость происходящего.
Женщина дышала часто и прерывисто, грудь поднималась неровно, будто организм рефлекторно сопротивлялся. Её лицо иногда вздрагивало, губы то сжимались, то едва приоткрывались, словно продолжая внутренний разговор, который никто не услышит.
Когда мужчина вошёл в неё, это произошло почти незаметно, словно тела соединились в заранее установленной точке. Его руки сжали её крепче, она слегка наклонилась вперёд. В этот момент воздух вокруг сгустился – зрители замерли, даже телефоны, поднятые для съёмки, застыли неподвижно. Казалось, сама сцена требовала тишины.
Мужчина двигался ритмично и спокойно, будто отмеряя время с точностью механизма. Его дыхание участилось, глаза закрылись. Он не смотрел ни на женщину, ни на зрителей, погружённый внутрь себя. Женское тело не сопротивлялось. Оно и не участвовало – растворилось в столбе, в контексте, в молчании. Осталась лишь поверхность, контакт, форма.
Их дыхание смешалось – два разных ритма, два несопоставимых источника звука. Мужчина иногда наклонялся ближе, словно проверяя, всё ли на месте. Его ладонь скользила по бедру женщины почти ласково, но в движении не было нежности – лишь отработанный жест.
Конец наступил тихо, со сдержанным стоном, похожим на прерванный выдох. Мужчина отступил, застегнул ремень, не глядя по сторонам и не поднимая глаз.
Женщина не пошевелилась – только дрожь в ногах и едва заметная тень под ключицей выдавали, что она ещё жива. Эмоций не было, лишь пустота.
За мужчиной уже выстроилась очередь: четверо или пятеро стояли, не скрывая возбуждения. Один теребил ремень в руках, другой закуривал, лишь на секунду отводя взгляд, чтобы не потерять сосредоточенность. Их глаза были голодными, полными нетерпения. Не сомнения, не жалости – только ожидание.
Они стояли не как мужчины, а как назначенные исполнители. Кто—то что—то прошептал соседу, оба усмехнулись. Хотя никто их не подгонял, каждый понимал, что время ограничено – нужно успеть, пока она ещё жива, пока ещё кажется человеком.
Где—то сбоку раздалась негромкая, почти нейтральная фраза:
– Это Лидка, кассирша. Тоже под закон попала.
Голос звучал буднично, словно речь шла о расписании электричек. Кто—то рядом молча кивнул. Ни сочувствия, ни удивления – только принятие, будто Лидка и очередь были частью одного и того же расписания.
Аркадий стоял неподвижно. Не шёл, не думал, почти не дышал. Внутри смешались два чувства – отвращение и бессилие, направленные не на сцену, а на самого себя. Он не отреагировал, не отвернулся, не закричал – и это было не оправданием, а приговором.
Вернувшись в купе, он не сразу осознал, как закрыл за собой дверь. Всё происходило медленно, будто тело действовало само по себе, а сознание отставало. Ладогин подошёл к столику, не снимая пальто, взял бутылку холодгой воды и сделал несколько глотков. Жидкость обожгла горло, но облегчения не принесла. Пластик под его пальцами сжался настолько, что едва не треснул.
Он опустился в кресло, в котором провёл весь путь, и только тогда заметил, что тело дрожит. Внешне незаметно, но внутри всё вибрировало – не от страха и паники, а от вязкой, холодной тяжести, будто в крови появилась ядовитая ртуть. С усилием поставив бутылку на стол, он протянул руку к планшету.
Экран загорелся с первого касания, но пальцы не слушались – скользили, промахивались, нажимали мимо. Заголовки мелькали перед глазами, лишённые смысла: буквы, слова, цифры сливались, как на чужом языке. Он провёл рукой по лицу, почувствовал влажную кожу и отложил планшет.
Закрыв глаза, Аркадий не искал покоя, зная, что не найдёт его. Перед внутренним взором вновь прокрутилась сцена с площади – не как воспоминание, а как повторяющаяся реальность, яркая и медленная. Всё внутри него отзывалось болезненной пульсацией – в животе, в солнечном сплетении, в висках. Он видел столб, спутанные волосы, видел, как тень под ключицей вздрагивала в такт чужому движению.
Голоса также вернулись, точные и без искажений. Женский – высокий, прерывающийся, словно принадлежавший не человеку, а боли, превратившейся в звук. Мужской – сдержанный, механический, лишённый эмоций, словно говорил не человек, а бездушная инструкция. И над всем этим – гул равнодушных людей, пришедших сюда по привычке, как на праздник или ярмарку. Всё звучало в его голове так, словно он до сих пор стоял на площади, став участником сцены, от которой хотел убежать.
Он открыл глаза, надеясь, что зрение вернёт его в реальность, но предметы вокруг – стол, кресло, сумка, дверь – казались искусственными, театральным реквизитом без смысла и контекста. Всё выглядело плоским, плохо сделанным макетом. Вагон перестал быть частью дороги. Теперь он был капсулой, в которой Аркадий оказался запечатан с единственным неизбежным спутником – невозможностью забыть.
Мир, привычный ему, исчез не в грохоте и огне, а тихо и незаметно, без объявления катастрофы. Его не взорвали, не захватили, не уничтожили – он просто изменился до неузнаваемости, как ткань, которую слишком долго носили. Потёртый, выцветший, растянутый,




