Перед лицом закона - Вениамин Константинович Шалагинов
Чую, чую, Генка, конечно, послал чернушке свой громкий и звонкий портрет, в письмах не жалел для себя ни чинов, ни отличий и потому не мог теперь свести концы с концами.
Мне сделалось жаль его. Если маскарад откроется и Генку поднимут на смех, это будет удар в душу и ему, и Люське. Зато дылда Борщев получит еще одно игровое очко.
Я выдрал из блокнота листок и на шести строках записал шесть вопросов в таком, примерно, виде. Первый: какой калибр имеет орудие? Второй: как далеко оно посылает снаряд? Ниже шестой строки приписка:
«Цифры в том же порядке пришлю дополнительно. Привет и появления».
Выждав некоторое время, я составил второе письмо: шесть голых цифр, одна под другой. И ни одного слова. Довольный собственной находчивостью, я лизнул конверт по клеевой кромке, проутюжил его кулаком и, сунув в карман, подался в клуб госпиталя.
В клубе готовили киношку. Солдаты таскали скамейки, устанавливая в проемах окон дерматиновые щиты. Один из вояк как-то по-особенному оживился при моем появлении и, когда я сел, направился в мою сторону.
— Не занято, кореш? — спросил он, трогая соседнее сиденье.
Солдат присел вполоборота ко мне, выручил из кармана толстую, затрепанную вдрызг книжку и, развернув, показал в нее глазами:
— Твое?
Рядом с цветной картинкой (на ней бравый Швейк идет на войну) лежало Генкино письмо-запрос и его же геройская фотография.
— Откуда у тебя это письмо? — вздрогнул я.
— Нетрудно догадаться. — Солдат постучал пальцем по Швейку… — Ты ведь в библиотеке книгу получал… Бери, — прибавил он, — и врежь своему приятелю по первое число.
— Это уж не твое дело. Извинись лучше: читаешь чужие письма.
— Как бы иначе я нашел тебя? Конверта-то нет.
Я промолчал, скомкал Генкино сочинение, швырнул его в мусорную корзину. Фотографию вложил в нагрудный карман, а из кармана достал письмо с цифрами и помахал им перед носом солдата.
— Тут все, что просит этот парнишка. И прочтет только он. Другому не разгрызть.
— У тебя здесь что, своя шифровальня?
— Самодельная.
— Ну и дурак. Если хочешь, у нас в роте тоже был такой писатель.
— И что же?
— Я говорю — был, — подчеркнул он последнее слово.
Утром меня пригласили в комнату парткома. Первое, что я увидел здесь, была старинная зеленая лампа на черной медной ноге. Верхний свет не горел. За лампой, вернее за столом, с которого она светила, сидел кто-то в белом халате. Окно за его спиной было большое и темное.
— Прохоров? — спросил человек из-за стола и — тут же другим тоном: — Вот что, Прохоров… Да ты садись.
Я сел. И лишь тогда увидел: Федор Федорович. Он занимал в госпитале какую-то маленькую хозяйственную должность, дневал и ночевал здесь. Его делами были, все дела — и свои и чужие. Днем его видели то в приемной, то в госпитальном скверике, то в хирургическом или глазном отделении — ходил, хлопотал, поскрипывал искусственной ногой, а часам к восемнадцати — в клубе, и снова в хлопотах, в деле: этот щит — сюда, этот щит — туда. С началом картины он уходил в партком, и тогда из коридора через открытую дверь было видно, как он грел чай в электрочайнике, или читал газету под лампой.
Федор Федорович прищурился в ящик стола, пошуршал бумажками, потом достал одну и показал мне.
И что, вы думаете, я увидел?
Горемычное Генкино письмо. То, что я швырнул в корзину.
— Твое?
Я не сдержался и хохотнул, хохотнул громко, от души, как дурак в зверинце. Сколько можно — снова то же письмо и тот же вопрос.
— Тебе очень смешно? — спросил Федор Федорович.
— Очень, — признался я.
Федор Федорович устало прикрыл веки, и мне почудилось, будто он мгновенно постарел.
— Тогда иди, — тихо сказал он. — Иди.
Потом встал, включил радио, повернулся к окну и замер. За окном виражили красные трамвайные вагончики, по стеклу скакали сигнальные огоньки. Но Федор Федорович, как я сейчас думаю, не видел ни огней, ни даже вагонов. Не знаю, верно ли, но по его унылой спине я почему-то заключил тогда, что он плачет. Мне стало не по себе, досадно и неловко. Я поскрипел стулом, поднялся.
— Пошел? — повернулся ко мне Федор Федорович.
— Вы же сказали…
— Сказал, да не досказал. — Он хмуро повел глазами в мою сторону. — Придешь сюда к одиннадцати. Вот здесь, на столе, я оставлю… Принесу и оставлю. Прочтешь, а потом я приглашу тебя еще раз.
После одиннадцати я дымил в курилке на подоконнике, глядел в окошко и думал…
То, что оставил у себя на столе Федор Федорович, была очень длинная судебная речь какого-то Бурмистрова. Я покрутил ее, почитал с пятого на десятое — неинтересно. Меня задевало другое: какая сволочь подняла письмо, кто нафискалил.
В курилку вошла сестра.
— Фу, как здесь накурено, — сказала она и быстренько спровадила меня в глазное отделение на консультацию. Дело шло к выписке. В глазное отделение ходили через забитый снегом двор. Возвращаясь, я остановился на чистом месте, по которому вкруговую, как заводная игрушка, носилась и взлаивала очень потешная и очень маленькая собачонка — вот такая, не больше рукавички. Один солдат — тщедушный коротышка в большой шубе — стал ловить собачонку каким-то крючком. Та заскулила. Я отобрал ловилку у ловца и вгорячах поддал ему разок по шее.
— Плохо бьешь! — послышалось сзади. Я обернулся на голос и увидел того самого чистоплюя, что принес о клуб Генкино сочинение, а потом видел, как я швырнул его в мусорную корзинку. — Видел, — значит, продал.
— Связался бугай с младенцем, — усмехнулся он. — Ты вот меня ударь!
— И ударю. Фискал!
— Фискал? — солдат запаленно задышал, придвинулся ко мне грудь в грудь и не то в шутку, не то всерьез грозно повел плечом, будто хотел дать хорошего крюка. Я отстранился и без замаха, как-то неожиданно для самого себя, двинул его под дых. Солдат открыл рот и медленно опустился на корточки.
В ту же секунду на тропе за елками проплыла голубая парадная шинель, небрежно брошенная на плечи. Надо же — подполковник Лошницын, Юрий Владимирович, начальник хирургического отделения. Солдат, будто нехотя, выпрямился, присел на краешек дощатой урны, что торчал из снега.
— Что тут у вас происходит? — быстро спросил Лошницын солдата.
— Ничего особенного, товарищ подполковник, — заговорил тот




