Перед лицом закона - Вениамин Константинович Шалагинов
Не позднее как через десять-пятнадцать минут я с унылым видом открывал дверь ординаторской. Тот, кого я величал в душе фискалом, уже сидел под анатомическими картами на стуле-вертушке. Лошницын стоял у окна, руки за спину.
— Я пригласил вас, — начал подполковник, обращаясь ко мне, — и вас, Ямщиков, — он повернулся к солдату, — чтобы еще раз воззвать к вашей совести. Что произошло между вами?
Я был уверен, что Ямщиков уже размотал веревочку, и потому, не таясь, признался. Ударил. Причина? Ямщиков не ко времени вступился за хлопца, который травил собаку. Я солгал. Я бил не заступника, а фискала.
Лошницын искоса глянул на Ямщикова.
— Вы не нашли мужества признаться во дворе?
— Мне не в чем было признаваться, товарищ подполковник. Ударил не я.
— Тогда это следовало сделать вам, — Лошницын перевел стрелку на меня.
Я не звенел ответить. В дверях скрипнула лубяная нога Федора Федоровича.
— Вот это письмо, — сказал он, входя и передавая Юрию Владимировичу Генкино сочинение. — Уборщица подняла в клубе. Я имею безотлагательное поручение, но до ухода хотел бы…
Федор Федорович явно волновался.
— Это очень серьезно, — сказал Лошницын и, дочитав письмо, тронул меня за плечо. — Надеюсь, вы ничего не сообщили ему о пушках?
Я солгал во второй раз. Письмо с цифрами я опустил и почтовый ящик госпиталя еще утром. Но сейчас отрицательно покрутил головой — нет-нет, что вы!
Из ординаторской мы вышли с Ямщиковым вместе.
— Ты в самом деле не отослал письмо? — спросил он.
— Хохма.
— Неплохо бы подсказать кое-кому об этой хохме. Как ты думаешь?
— Никак не думаю.
— А ты подумай.
В тот вечер в клубе шла видовая картина о русской природе. Неторопливо проплывали поля, леса, реки, и снова поля, и снова леса и реки. То, что приходило на экран, стояло на нем и уходило, не мешало мне думать, и я думал, думал и пугался, искал выход, кажется, находил и тут же терял, чтобы искать еще и еще.
Я думал о политруке Бурмистрове. Да, да. О жизни и смерти этого неизвестного мне человека, о судебной речи, которую об писал, чтобы сказать, и не сказал… Я был еще раз у Федора Федоровича.
В войну, при отступлении, старшина одной роты оставил на месте ночлега планшет с данными о «катюше». Хвать-похвать — не найдет пропажи. Старшину под локотки — и на допрос. Плачет. По подразделениям митинги — немцам достался секрет секретов. Шифровка в штаб дивизии. Прибыли судьи военного трибунала. Политрук Бурмистров уединился в землянке, составлял обвинительную речь. Но вместо суда — отчаянная боевая операция. Приказание комдива такое: суд — не главное, главное — секрет. До рассвета разведать боем возможность возвращения только что оставленного района железнодорожной водокачки, к тому времени нейтрального участка позиции. Потерянное найти. Доложить…
Ни первое, ни второе не вышло: ни отбить, ни найти не удалось. Доложить доложили, конечно. Домик близ водокачки, в котором тогда спал старшина с солдатами, снесли прямым попаданием из орудия. Собственные потери: убитыми — 4, ранеными — 21. Политрука Бурмистрова привезли под брезентом с пулей в голове.
— А как старшина? — спросил я Федора Федоровича. — Погиб?
— Жив, как видишь. На скрипучей, на чужой ноге. Но жив.
На чужой, на скрипучей.
…Поля, рощи, растаежная мать-тайга. Приходило, стояло, уходило. Я плохо видел то, что приходило и уходило. Я жил жизнью Федора Федоровича, ужасался его ужасами. Что думал он, когда его друзья по оружию, кто хлебали с ним одной ложкой, спали на одной шинели, Иваны, Петры, Степаны, — а ведь у каждого, как и у него, одна жизнь, у каждого невеста, — переползали свою последнюю пядь, чтобы заплатить кровью за его промах?
И это еще была малая кровь.
Набатно — по тону, по тревоге этого тона — повторяла мне память слова Бурмистрова:
— Если враг возьмет у нас одну пушку, он не станет сильнее. Если он возьмет у нас сто пушек или сто, двести минометов, мы это почувствуем на каком-то участке фронта. Но стоит ему завладеть одним секретом об одном орудии — и враг прибавит себе мощи. Он тоже умеет делать пушки. Он будет их делать по нашим образцам. И потом убивать нас из орудий, созданных нашей мыслью. И это будет большая и напрасная кровь.
Перед отбоем в той же прокуренной курилке меня остановил Ямщиков — набритый, надушенный, в нагрудном кармашке фланелевой куртки свежеотглаженный платочек.
— Завтра отбываю. — Он сиял и светился. — Не хочешь поручить что-нибудь?
— Хочу. Зайди на почту и попробуй выручить мое письмо. Что, что? Отсюда его унесли сразу после ужина? Правда, могут не отдать.
— Ну это я устрою. Если, конечно, оно еще там. — Он помолчал. — А ты, как я вижу, хорошая шкода. На месте Лошницына я списал бы тебя на гауптвахту… Ну да ладно. Если все в порядке, постучу в окно. Бувай…
Постучал ли Ямщиков в госпитальное окно? Постучал. Показал письмо адресом, разулыбался, как мог. Я в свою очередь показал ему спичечную коробку. Это означало: передать письмо кремации. Ямщиков пошарил в кармане и тоже показал мне спичечную коробку: понял, мол, будет сделано. Потом перебрел через снежную перину от окна к штакету, а когда перекинул ногу через штакет, еще раз разулыбался и помахал перчаткой.
Вот и меня возвратили в часть.
Я снова вожу коровьи туши, цемент, плахи, солому. И вдруг деньков через семь-восемь дневальный вручает мне вызов на междугородную. Прихожу, снимаю трубку — Люська. Три минуты она шмыгала носом, глотала слезы, и все, что я из этого понял, сводилось к одному: с Генкой беда.
— Прикокошили его, что ли? — озлился я вконец.
— Дурак! Этого еще не хватало.
Генку арестовали. За треп. У этого пустобреха хватило ума на свой манер ответить на все мои шесть задачек. В новом городе он завел еще одну Люську и как-то «под мухой» потрепался о тактико-технических свойствах своей родной пушки — заметьте, родной! Треп в чем-то совпал с правдой. Завели дело. Как и Лутонин, я состоял под следствием. Возможно, состоял бы еще и под судом, если бы не защитительные показания Ямщикова. Но наказание не обошло меня. Я получил полной мерой…
Какую зарубку я зарубил себе после всей этой истории?
Дело тут, пожалуй, не в зарубке. Просто я почувствовал, что есть вещи, к которым надо всегда относиться серьезно.
Предупрежденная трагедия
На исходе рабочего дня — звонок из канцелярии.
— Я только что провела по книгам новое дело. Если оно не будет интересовать вас сегодня…
— Что ему




