Русская дочь английского писателя. Сербские притчи - Ксения Голубович

А внутри все еще интереснее – каждая ступенька, любой коридор были отчищены и обновлены, и в каждом номере – своя кухня. Пусть это и скромно – но чисто и невероятно отличалось от всего, что можно было ожидать в провинции в те годы. Гости наши вообще должны были остановиться в специальных павильонах, сделанных в духе 50-х снаружи и начиненных лучшей техникой – изнутри. Это еще не Москва 2000, но более благополучные 90-е, лучшая версия того же времени. «Мы что, здесь останавливаемся?» – «Да, дорогие, здесь». Детей отослали набрать веток для декораций в холле: мы покрывали голые ветки фальшивым снегом, а потом развешивали их по стенам и над окнами. Дальше дети со взрослыми готовили шоколадный пирог и старались, как могли, быть приятными – ведь каждому хочется, чтобы праздник был настоящим. Я чувствовала то же, что и они, потому что в этот момент я и была ребенком. Вернулись мои родители. Под Рождество.
А наш Новый год был странный. Странный по месту, атмосфере и компании, эффект дежавю, возвращенного времени. Там была красивая девушка, потерявшая три года назад мужа, которого она тоже встретила на Новый год. Девушка была художницей. Она разрисовала холл, превратив его в заснеженную залу при помощи веток, белой краски, ярких бумажных гирлянд и кусков алой шелковой ткани, постеленной на стол и развешанной по окнам, как яркие триумфальные знамена – символ победы любви над скорбью и временем.
Была еще женщина, которая великолепно танцевала самбу и румбу и могла поворачивать тело по любой оси – элегантному этому искусству она обучилась на латинских дансингах за время долгой нелегальной эмиграции в США. Теперь она работала там в Ситибанке. Был известный музыкант, игравший для нас «Чакону» Баха. Только сегодня с утра его сыну поставили диагноз – какая-то редкая и не очень излечимая болезнь, и в его руках «Чакона», вдавленная в скрипку, звучала как плач. Были дети Даши и Эрика и целая армия Толстых, которые лишь отчасти говорили по-русски, ибо волны эмиграции рассеяли их по миру от двух Америк до Европы и Австралии.
Когда последние звуки вечеринки затихли, а гости отправились спать и моя мама, столь нервничавшая по поводу праздника, тоже улеглась в постель, то во всей ночи остались лишь четыре голоса – три мужских и один женский. Они принадлежали французу, англичанину, русскому и мне, полукровке черногорцев/сербов с фатальными добавками еврейской и русской крови. Мы смеялись, шутили и изобретали на месте истории, сражались в языковых поединках, как будто не прошло всего этого времени и мы снова были юными, а Джо снова был Большим. Как будто у нас впереди еще столько же времени и с ним все так же отчаянно можно продолжать играть. Эрик смеялся как ребенок, или как смеялся тогда, когда ему было 20. «Ты не скучал по этому?» – спросила я, как если бы впервые осознавая вместе с ним, что мы оба тоскуем уже по своей юности, частью которой был Джо.
Могила Толстого
Следующий день мы провели в прогулках и застольях, а на закате вышли навестить могилу Толстого и едва нашли ее в сером мареве наступающей ночи. Ни креста, ни надписи, просто маленький холмик в размер человеческого тела. Мы стояли и молчали.
Все, что касается могил и надгробий, – все в них какое-то далекое, меланхоличное, трогательно позабытое. Могилы относят свое содержимое в далекое прошлое, как отплывающие лодки – до берегов антиподов. Лодка Харона, относящая мертвых на безопасное для нас расстояние, – вот в чем суть элегии и «царства теней», про которое говорили греки. Мы приходим, читаем надписи – даты, буквы, мы размышляем о широте времени и краткости человеческой жизни. Мы – на другом берегу от умерших.
Не так в случае Льва Толстого! Лев Толстой остался на нашем берегу, словно брошенный солдат. Он не может спать спокойно. И никакой крест не отметит место окончания его странствия. Человеческое животное лежит прямо здесь, среди нас. И вокруг стоит лес, и внизу овраг и глиняный холм, и немного серого снега. Не тень и не дух. Это смерть, как ее понимают дети – когда, умирая, ты не умираешь, но просто прячешься и смотришь за всеми на похоронах. А еще он похоронен у парковой дороги, этот русскии граф. Там, где играл в детстве и закопал свою «зеленую палочку», которая всех должна сделать счастливыми в общеи бесприютности пеизажа.
На пути обратно мы вдруг увидели сияющий маленький квадрат. Залитый светом, он висел в темноте довольно высоко над землею. Мы подошли ближе – это были конюшни. Была восстановлена не только усадьба и старый толстовский яблоневый сад с утраченными сортами яблок, были восстановлены и конюшни. Каким бы демократом он себя ни объявлял, Лев Толстой так и не смог отказаться от исключительной любви к дорогим арабским скакунам, а также к рубашкам из французского льна, неважно, что ему на это возражали его же собственные последователи.
Мы посмотрели внутрь – и увидели этих прекрасных животных, тонкие оконные стекла конюшни позволяли нам чувствовать теплоту их дыхания, шум, исходивший у них изо рта, от их прядающих ушей и встряхиваемых голов, из громко дышащих ноздрей. Снег уже падал сильнее, и мы снова почувствовали себя в безопасности, живыми, мы почувствовали, что как будто уже Рождество, ибо Рождество всегда связано со спасением и животными, с их теплым дыханием и с Младенцем внутри каждого из нас. И затем мы пошли обратно по краю темневшего поля. Поле было мертвенным и холодным, как в начале Реквиема по Йейтсу Одена.
И там я и задала свой вопрос. Я спросила его наконец – о том, о чем давно хотела спросить.
«Ты помнишь Сабину?» – спросила я Джо.
«Сабину? Какую Сабину?» – переспросил он.
«Мне говорили, что ты всегда забываешь о своих приемных детях».
Сабина и другие
«Ты знакома с Сабиной?» – спросили меня внезапно двадцать лет назад, передавая фарфоровую чашечку с чаем. Тогда меня пригласили на театральную постановку, а затем позвали за кулисы. Меня пригласили на чашку чая с актерами, и я, позабыв обо всем, ринулась туда – я наконец была среди них, среди британской богемы, гордости столичной культуры, среди самого соцветия быстрой и умной беседы. Джо там не было. И его друзья, которых он не видел уже пятнадцать лет,