Русская дочь английского писателя. Сербские притчи - Ксения Голубович

Бульварные скамейки активно собирали к себе прохожих, а потом так же активно отпускали их. Если бы какая-нибудь скрытая кинокамера была закреплена сверху, на уровне птичьего полета, то, наверное, она могла бы показывать непредсказуемую, но гармоничную игру человеческих сообществ, соединявшихся и разъединявшихся в разноцветные орнаменты. Словно кто-то собирает и рассыпает мандалу, стоит ее энергии начать истощаться. У каждого орнамента свой срок, свой тайминг – на минуту, десять или пару часов, в зависимости от того, какую часть энергии он выбирает из общей тотальности московского дня. Это была озабоченная жизнь, социальный насест, даже иногда собеседование о поколениях, возрасте, жизни и о смерти.
Но на этих скамейках мне всегда чего-то не хватало. Словно в них таилась явно еще не используемая возможность, о которой догадываются, но не говорят. Это были тяжелые парковые скамейки, поставленные на линейной безыскусности бульвара. Скрытая память о парке в изогнутых чугунных конструкциях в барочных завитках несла в себе глубоко частное право на личную остановку, неспешность прогулки вдалеке от множеств толпы, длинную беседу в интимности разговора, на глубину личного чувства, на наблюдение, на медитацию. И мне, которая грезила о парках с того момента, как послушала пластинку «Золушка», где гости съезжаются на бал по парковым аллеям, не хватало этого глубоко личного, уникального, собственного права на скамейку, куда никто бы не сел – потому, что на ней уже сижу я.
3
«В память возлюбленного… такого-то» – было написано золотыми буквами на одной из скамей в Холланд-парке в Лондоне. «Где бы ты ни был, где бы теперь ни поднимал свои паруса». Плашка за плашкой. Надписи должны были быть короткими, старались высказать все сразу, превращая каждую скамью в свой собственный музей, надгробие и корабль последнего странствия.
Скамейки в английских парках – совсем не то, что на Тверском. Эти скамьи были местами углубления и медитации. Если ты присел на них, то не включался, а выпадал из общего хода жизни. Ты держал жизнь на расстоянии, она миновала тебя, потому что скамья, на которой ты сидел, говорила не о жизни, а о смерти кого-то, в честь кого ее поставили. Она была памятником, надгробием, руиной, сквозь которую струились лучи минувшей жизни одного и благодарной памяти другого, его любившего. Каждая скамейка – свой собственный пейзаж. Каждая затенена листвой посаженных рядом деревьев, и потому на тебя падает отсвет чужого прожитого времени и чужого времени прохожих, мелькающих мимо тебя, как тени на экране. Меня поразила эта мысль, что сам акт того, что ты сел, расположился на скамье здесь, в этом мире, уже есть акт памятования, акт приношения, акт соучастия в чем-то, в чем, казалось бы, соучаствовать нельзя. В вещи Англии сложным образом встроены время и передача их в акте благодарности при молчаливом свидетельстве третьих лиц или даже аудитории.
Скамья была собранной чашей, ковчегом тишины и мирного глубокого уюта, прощанием с теми, кто проходит и кто ушел, защищающим того, кто прощается, и утешающим его и оберегающим его во времени настоящего. Это были личные, индивидуальные эмоции, получившие право на разглашение в общем социальном поле, право укрепиться в пространстве публичности, растечься по нему. В каком-то смысле privacy, вероятно, можно перевести только как умение считаться с чувствами другого человека, параллельно создавая во внешнем мире обстоятельства, которые станут продолжением твоих внутренних чувств в публичном поле. Эта неоднозначная многоходовка создает ту сложную «английскость», которую изучают филологи и антропологи по всему миру. На русский ее перевести нельзя, да, кстати, и на «американский» тоже – там она теряет свое глубокое дыхание, потому что американская свобода – это общий гарантированный минимум прав для всех, но не для каждого. И, кстати сказать, в Америке, когда я оказалась там позже, ценности скамейки не было вообще. Там просто сразу садятся всем коллективом на траву. И я уж совсем не представляю себе, что творится со скамейками в Индии… Может быть, там они до сих пор так и не спустились с неба и остались в храмах и только для богов?
И мой личный англичанин внимательно слушал, что-то записывал своим крупным полупечатным почерком в черные тетрадки «Молескин», зажигал или тушил сигарету и через паузу говорил, что всегда поражался тому, что у русских совсем другое чувство пространства, чем в Европе. И добавлял, что в русском языке нет перевода слова «privacy» – от которого и происходят все основные ценности Британии, а в более размытом виде – западного мира в целом. Это английское слово непереводимо на русскии, и, чтобы узнать его, вероятно, надо пожить в Англии желательно не один век. Когда я думала о том, что же это такое – эта самая «приватность», которую только в 90-х удалось привить в качестве неуклюжего заимствования (как, впрочем, и вообще огромныи словарь англо-американских терминов, зашедших в территориальные воды русского языка вместе с новыми реалиями капитализма), то почему-то представляла себе именно это – право вещи на остановку внутри себя, на ее принадлежность самои себе, на какую-то мысль внутри себя, которую нельзя пресекать и не уважать А еще я почему-то представляла какой-то отдельный мир, в котором сквозит нечто Новогоднее, но больше, чем новогоднее. Мир, где сквозит Рождество, когда все будет хорошо. И последнее свое Рождество Джо встречал в России.
День рождения Джо
Почти через двадцать лет после его отъезда снова пришла его русская зима, – после всех тягот его возвращения из Америки и России в Англию. После многих лет молчания Россия снова становилась горячей темой, тревожной точкой на мировом горизонте: она отстроила снова свою новую власть и новый внешний вид на нефти, оружии, местных войнах и том денежном потоке, который вливала в европейскую экономику. Теперь это была Россия с быстрым интернетом и системой кафе, частными бизнесами и отремонтированными фасадами, ипотеками и путешествиями, иномарками и ТВ-шоу. Достаточно ли это для того, чтобы «Запад» захотел вернуться? Или стал снова искать общего пространства с нами? По крайней мере, теперь Джо стал экспертом по России. После ареста Михаила Ходорковского в 2003 году Джо вновь начали приглашать экспертом на программы Би-би-си. Джо снял фильм о «крестных отцах» современной России – олигархах, что так долго руководили ее экономикой и политикой, – и, получив самый престижный