Наяву — не во сне - Ирина Анатольевна Савенко
Все же собралась, пошли.
Пальто и в самом деле чудесное. Вишневое, с большим шалевым воротником из скунса. Как надела — все ахнули, и Сеня, и продавцы.
Сеня направляется к кассе. Но тут осенила меня смелость: «Нет, Сенечка, мне оно... не очень нравится. Цвет не мой». Все смотрят на меня, как на сумасшедшую. «Где теперь такое сыщешь? Ну и каприза!» — наверняка думают. А Сеня обиженно молчит.
Так и ушла я от него через полтора года в своем старом облезлом пальтишке.
...Все больше я болею. Ослабела плохо сплю, часто ноет сердце, в душе — сплошной мрак. По утрам мы с мамой только вдвоем — Сеня ушел на работу. Толя в школу. Ната и отчим тоже на работу А у меня — зимние каникулы. Встану печальная, тело налито вялой тяжестью, надену старенькое, вылинявшее платьице, закутаюсь поверх в мамин шерстяной платок с кистями и хожу непричесанная, чуть ли не неумытая. Ни есть, ни разговаривать, даже с мамой, не хочется.
Мама видит, что со мной происходит. И однажды говорит мне: «Ира, зачем ты вышла за Сеню, ты же не любишь его? Он, бедняга, жаловался мне. Давно полюбил тебя, когда еще жива была Маруся. «Она тоже тянулась ко мне, я чувствовал, что ей приятны мои ласки, а теперь она оказалась не женщиной, а ледышкой»,— говорит он мне с горечью».
Правда,— ледышка. Ну, а у него ко мне — разве любовь? Разве можно назвать эти нежности без всякого интереса к тому, что делается у меня в душе, любовью?
И вспоминаются предсмертные слова Маруси: «Не выходи за него, ты не будешь счастлива». И как-то даже легче делается — не такой уж виноватой чувствую себя перед ним.
Придет иногда с утра Ника Кобзарь: «Что с тобой? На кого ты похожа! В старуху превратилась». И подносит мне зеркальце из своей сумки. Ну, конечно, вид ужасный.
«А мне все равно,— отвечаю я.— Хочу умереть».
И Нина, глядя на меня, принимается плакать. А я сижу как деревянная! Счастливые деньки! Первые месяцы замужества...
Мучит меня сознание вины перед Сеней. Что наделала, зачем перетащила его в Киев? Нет жизни. Все внутри у меня замерло и опустело. А вот Сеня, как ни странно, совсем не похож на несчастливого человека. Конечно, «переживает», что я не очень откликаюсь на его ласки, но, надо признаться, чаще сияет, чем «переживает». Он доволен Киевом, доволен отношением к себе на работе. Вот-вот ему должны дать квартиру, все так хорошо к нему относятся — и тетечка, и Николай Александрович. И внешностью своей он доволен, следит за собой, костюмы великолепные, на губах — томная улыбка, он так любит красоваться, так любит всем нравиться.
Он наделен каким-то поверхностным обаянием и пользуется им вовсю, притягивает даже тех, кто ему совсем не нужен, наверно, не очень сознавая это. Строгая Галя говорит мне: «Как ты можешь не любить его? Он такой интересный...» Интересный? Внешне — да. А в остальном... Придет с работы: «Русеночек, золотко!» Чмок в щеку, а потом с тетечкой разговоры за ужином о том, о сем. Что пишут в газетах, что на свете нового. Послушаешь со стороны — вроде и неглупый человек. В какой-то мере разбирается в политике, любую тему поддержит, даже о книгах, что-то все же читает. Маму он, как собеседник, вполне устраивает, а мама очень неглупа.
Почему же он не видит, не чувствует ничего, что со мной происходит, не пытается даже заглянуть мне в душу, его это, видно, не интересует? Лишен элементарной чуткости, тонкости?.. А ведь я ждала чего-то совсем иного. Но ведь как добр он был к нам с Тасей, когда приезжал в Киев с маленьким Толюшкой! Как радовал нас роскошными подарками! И даже — Нине Кобзарь... Добрый, тут ничего не скажешь. Но — Маруся, ее рассказ перед смертью... И его оскорбительно поверхностное отношение ко мне. Никаких попыток разобраться, понять, подружиться... Не брак, не содружество, а надругательство над любовью. Нет, на кого угодно, только не на меня распространяется его обаяние.
Но — сама виновата. Он не может переделать себя, таким он создан, такой он есть. Винить я должна только себя. Ох, как трудно!
И с учебой плохо. Занятия у нас теперь в основном лабораторные, надо часами на ногах стоять, а я не могу, ноги не держат, какая-то слабость, все ищу табуретку или хоть какой-нибудь ящик, чтобы присесть. Наш препаратор, пожилой Степан Григорьевич, заметил мое состояние, притаскивает мне табуретку. Сажусь и отключаюсь от занятий.
Муж моей подруги Нины Силенчук — врач-рентгенолог. Мама попросила его сделать снимок моих легких. Сделали. А дня через два мы с сестрой Натой пошли в оперный театр на «Чио-Чио-сан» — обе очень любили оперу, а Сеня — нет, тот все тянул меня в оперетту, к которой я была более чем равнодушна.
Гуляем мы с Натой в антракте по фойе, когда видим — идет к нам сердитая, встревоженная Нина Силенчук и кричит мне еще издали: «Нашла время по театрам ходить! У тебя — туберкулез обоих легких!»
Отправились мы домой. «Ну, вот и конец,— думаю я,— может, это хорошо».
Мама дома, а тут и Сеня как раз пришел с работы, он часто задерживался допоздна. Нина все рассказывает маме и Сене.
Мама пытается ободряюще улыбнуться, глядя на меня, но притворство никогда ей не удавалось. У нее дернулся рот, и горькая складка обозначилась у губ.
«Что ж, будем лечить, не надо унывать, Русенок»,— сказал Сеня. И дружески приобнял за плечи, показывая этим, что не собирается отказываться от меня, даже пораженной этой вновь пришедшей к нему в дом болезнью.
А мне смертельно стыдно. И в этом я обманула его, подсунула себя, туберкулезную, после того, как он уже имеет такой горький опыт — с Марусей. Да, помимо всего, я ведь могу заразить и его, и Толю.
На следующий день повела меня мама к профессору Эпштейну, знаменитому легочнику. Он внимательно выслушал меня, после чего поставил печаткой на бумажке контуры легких, а по ним, как зеленый горошек, рассыпал зелеными чернилами очажки — в правом гуще, а левом — пореже. Очаговый туберкулез. Эпштейн велел немедленно пойти с этой бумажкой в студенческую поликлинику, пройти комиссию, взять отпуск в институте на год. А на осень поехать в Крым, в туберкулезный санаторий, потом показаться ему. Единственное, что мне приятно было услышать от




