Наяву — не во сне - Ирина Анатольевна Савенко
Мальчики — на месте. Люсик, Янек, их товарищи - братья Харченко. Только Гриши, Сениного брата, естественно, нет.
Снова прогулки с ночевками, ясная, приветливая погода, приволье солнечного света, шелковистого голубого неба и такая же голубая ширь крепко полюбившейся мне с прошлого года реки. Снова волшебно-благодатная жизнь, полная шуток, смеха и приятной общей работы по дому. Вот только очень не хватает — не так Сени, как маленького Толюшки.
Так и кажется, что сейчас Маруся позовет его на высокой ласковой ноте: «Рыжий!» Толя — темненький мальчик, но почему-то Маруся звала его рыжим, что звучало в се устах необычайно нежно и ужасно мне нравилось.
Снова распрощались. А поздней осенью пришло от Маруси печальное письмо, потрясшее и уже случившимся предчувствием чего-то еще худшего. Она тяжело заболела. Бронхит, воспаление легких. Муж увез ее в Одессу, но и здесь не стало лучше. «Банки, горчичники, лекарства... Он не отходит от меня вместо того, чтобы погулять вечерком на воздухе, покупаться в море...»
«Он бросит ее, бедную»,— помню, сказала мама. Я вся похолодела от этих слов.
Через какое-то время Марусины недомогания перешли в туберкулез...
Да, кончилось тем, что бросил. А может, она сама ушла от него? Именно потому, что любила. Но нет, ушла из-за сына. В последних письмах было мало о муже, даже мало о болезни, а почти сплошь — о Толе. «Знаю, что недолго мне осталось жить. Хочу поехать к Сене, буду на коленях умолять его принять меня. Пусть домработницей, кем угодно, но я не могу больше жить вдали от своего сына».
И вот вернулась. Семя принял. Сколько лет они прожили врозь? Года три? Четыре? Но за эти годы Маруся из молодой, живой, веселой превратилась в высохшую, полную раскаяния, умирающую, жалкую женщину
Как встретил ее Сеня — не знаю. Хочется надеяться, что неплохо, он был слишком добр для того, чтобы унижать упреками. Так мне, во всяком случае, казалось.
Все годы, когда не было с ними Маруси, Сеня заботился о Толе, все успевал, и на работе, и дома, еще и учился заочно. На каникулы на большие праздники приезжал с Толюшкой к нам. Для нас это было большой радостью. С моей мамой у Сени установились самые нежные отношения. Он обласкивал нас, девочек, дарил и мне, и Тасе, и главное моей бедной-пребедной подруге Нине Кобзарь, прекрасные вещи, которых мы полудевочки-полудевушки еще не знали. Духи, фильдеперсовые чулки, лайковые перчатки. Дарил нам поровну и целовал всех троих, но чаще, нежнее всех — меня. Разумеется, мы, все трое, обожали его. Ну, а Натка была слишком мала, чтобы отдавать свое время и чувства приезжим родственникам, она почти весь день играла во дворе.
Когда к Сене и Толе вернулась Маруся, он, естественно, перестал приезжать к нам. И даже почти не переписывались.
Летом 1930 года, уже будучи студенткой, я возвращалась домой с производственной практики, с Донбасса. Поезд шел через Харьков, и я зашла на несколько часов к Сене с Марусей. Пришла без предупреждения, днем. Сеня был на работе, Маруся и Толя — дома.
Маруся лежит в постели. Боже мой, и это — наша обаятельная, быстрая, веселая Маруся? Бледная как стена, исхудавшая, изможденная — одни кости. Она даже показалась мне старой. Тридцать лет! Никогда не забыть мне эти полные лютой тоски глаза с залегшими под ними глубокими черными тенями
Толя сидит у самой кровати и читает вслух по хрестоматии: «Григорий Иванович Петровський народився...»
Толя, конечно, не узнал меня. А на Марусином измученном лице отразилось что-то похожее на радость. Она тут же рассказала мне, что Толюшка нынче пошел во второй класс. Смотрит на него с гордостью, с беспредельной любовью, а он смущенно отворачивается и от этих взглядов, и от разговоров о себе.
Маруся встала с кровати и, едва держась на ногах, побледнев еще больше, накормила чем-то меня, Толю и отправила его в школу. Потом долго, задыхаясь и останавливаясь, рас сказывала о себе, о Сене:
«Он ужасный... Нет, нет, я не то сказала, он хороший, милосердный человек. Он принял меня, даже не упрекал. Сразу же, без всяких объяснений, уложил в свою постель, но… это было страшно. Он и сейчас полумертвую, ласкает меня не от любви, просто...»
Маруся посмотрела на меня и тихо сказала: «Не выходи за него, когда я умру! Иначе будешь такой же несчастной, как я. Да, поначалу он умеет обворожить».
Я пробормотала что-то невнятное, мол, какое там замужество, она поправится.
«Мне нужно идти к врачу», сказала Маруся. Надела красивое пестрое платье, но в нем стала еще страшнее, чем в белой рубашке, живая смерть.
Мы вышли вместе, она с трудом шла, задыхалась, опиралась на мою руку. Возле дома врача расстались на всегда.
Месяца через три после нашей встречи Маруся умерла. А через полгода я получила от Сени нежнейшее письмо: «Давно люблю тебя, еще со времен Реповки, ты, наверно, это знаешь». Предлагал стать его женой...
На это письмо я ответила отказом.
Глава XVIII. ВУЗ
— А теперь,— мягко улыбаясь, начала тетка в последний вечер,— по одной из дорожек своих воспоминаний я снова мчусь назад, в полудетство, к тому времени, когда твоей мамы уже не было со мной, когда вы все жили в Сибири.
В моей характеристике при окончании трудовой школы было написано: «Ярко выраженные способности в области гуманитарных наук». К этому следует добавить еще и мою неизменную тягу к музыке. С шестнадцати лет я начала учиться у мамы пению. Мама находила у меня хороший голос, незаурядную музыкальность.
И вдруг после моего бесславного окончания Первой ТПШ мама заявляет мне в присутствии отчима: «Ира, тебе надо серьезно заняться подготовкой в вуз. На будущий год будешь поступать в ИНО на физико-химический факультет».
Господи! И это — с моими нездоровыми легкими! Уже с четырнадцати лет они затемнены, без конца лекарства, уколы...
Ну, я понимаю, отчиму хочется, чтобы я поскорее «слезла с его шеи», вот и стремится, чтобы я попала в солидный, надежный вуз. А мама! Неужели она не видит, не понимает, что все, что связано с техникой,— не мое. Да, есть какие-то способности и к математике, и к другим точным наукам, но это совсем не говорит о призвании, это просто врожденная сообразительность,




