Наяву — не во сне - Ирина Анатольевна Савенко
Рассмотрев содержимое кошелки, сипло застонал, вырвал у нас из рук ношу и, обдав нас самым злым, самым косым взглядом, потащил кошелку наверх. Мы, молча, опустив головы,— за ним. Тут и мама откуда-то появилась. Отчим еще в передней принялся вопить своим сорванным голосом, и лицо его перекосилось даже не злостью, а яростью.
«Полюбуйтесь, это дело рук ваших деток! — шипел он, даже на маму глядя со злостью.— За все, что я сделал для них, хотят упрятать меня в тюрьму! И все из-за этого мерзавца, из-за их отца!»
Тут вышагнула вперед Таня и не закричала, а почти спокойно изрекла: «Сам ты мерзавец!»
Отчим в ответ что-то с сипотцой выдавил, взывая к маме, но Таня продолжала обличать: мол, не надо было жениться на вдове столь ненавистного человека. А теперь боится даже тени его, уже мертвого, и нас всех мучает!
«Эти книги — нашего отца,— гордо и уничижающе бросила Таня,— и мы можем делать с ними все, что хотим. Ведь мы никому не даем читать их и сами не читаем, а отдаем на выброс, на уничтожение».
Стоя рядом с Таней, я слушала эту «беседу», не произнося ни слова, и вдруг почувствовала, как ноги мои немеют, делаются чужими, перед глазами все плывет и... очнулась, лежа на кровати отчима (Почему? Ведь обычно мы в комнату отчима не входили), а он стоит надо мной с кружкой в руках и брызжет на меня изо рта водой, как на белье, когда его гладят. Мама сидит на кресле возле письменного стола, закрыв лицо руками. А Тани нет в комнате. Увидев, что я пришла в себя, мама взяла меня за руку, подняла с постели, отвела в нашу комнату, быстро погладила по голове и, ничего не сказав, ушла.
Часто думала я о своей маме: какая она была несчастливая при всем своем большом таланте!
А отчим? Когда мама вышла за него, ей было сорок пять лет. Отчим был, вероятно, привлекателен для многих знакомых, как умный, много знающий, остроумный человек, но физически вряд ли мог в какой-либо из женщин вызвать чувство симпатии, влечения. И мама поначалу не любила его, своего второго мужа, сердце ее было наглухо закрыто для него. И неудивительно: лысый, всегда потный, косой, сиплый. И лицо, и руки, и шея усеяны рыжеватыми веснушками. И еще — неаккуратный. Никакой склонности к эстетике в одежде — не только дома, но и на работе. Ходил обычно в сереньких туальденоровых бумажных костюмчиках, иногда — тоже в сером, тоже бумажном — пиджаке, надетом на украинскую вышитую рубашку. Дома в холодную пору года на голове — черная шелковая и, как мне всегда казалось, засаленная тюбетейка. Сколько раз по забывчивости выходил в этой тюбетейке на улицу, направляясь в университет, по мама, увидев это с балкона, хватала его кепку (тогда шляпы не носили) и бежала догонять мужа.
В университете он, кроме своих основных предметов — теоретической механики и сопротивления материалов, читал на первом курсе для всех технических факультетов аналитическую геометрию. Надо признаться, что, уже будучи студенткой, я всегда ждала его очередной лекции со страхом. Тряпок для вытирания досок в аудиториях обычно не было, и мой отчим, как и многие другие педагоги, приносил их из дому. Как полезет в карман за тряпкой, я вся сжимаюсь то коричневый носок вытащит, то обрывок маминых панталон с кружевами и преспокойно трет этими пикантными вещами доску — к великому удовольствию всех студентов и к такому же великому моему стыду,— ведь все знали, кем он мне приходится.
Дома, на письменном столе, у отчима всегда царил невероятный кавардак. Чего там только не было, и в каком все ужасном виде! А когда мама убирала его комнату и наводила на столе хоть самый приблизительный порядок, отчим, придя домой и заметив перемену, делал трагическое лицо: «Опять беспорядок!» И потом долго ворчал себе под нос. Правда, не зло ворчал, а просто недовольно — злости к маме в нем никогда не было.
Словом, непривлекательный был человек во всех внешних проявлениях быта. Но со временем мама привязалась к нему, и стали они, можно сказать, неразлучной парой. Зато вначале — как же должна была страдать моя мама, когда он по-садистски демонстрировал нам булку, сладости и ел все это на наших глазах, даже не подумав ни разу за все годы дать нам хоть крошечку! А маме вталкивал. Каково же было ей давиться этими яствами!
И при всем этом отчим был уверен, просто щеголял перед всеми тем, что сделал и делает доброе дело для всей семьи — кормит, и поит, и заменяет отца этим противным детям.
А наша Галина — та целиком на стороне отчима. Она рада за маму — наконец-то ее, бедную, ценят и любят по-настоящему, не то что первый муж. Галина в самых дружеских отношениях с отчимом, а мама невероятно этим довольна. Когда сойдутся втроем, Галина громко смеется, что-то рассказывает, отчим сипло отзывается, а мама добродушно, душевно улыбается, радуясь, что есть в доме человек, которому ее второй муж не ненавистен, кем замужество ее целиком оправдано.
Но и нас, детей, Галина в какой-то мере понимает и жалеет.
Вот вспомнился такой случай: на моей обязанности — мыть чайную посуду. Помыла, вытираю. Взялась за огромную чашку отчима с золотыми узорами, всадила туда полотенце вместе с кулаком и усердно крутила, пока чашка не раскололась пополам. Ужас! Что теперь будет?
Ну, словом, стою я с двумя половинками чашки в руках и горько реву. Тут входит Галина, дело было в воскресенье: «Что случилось? Чашка Николая Александровича? О господи, только этого не хватало! Чертово убоище, вечно лезет куда не надо своими неуклюжими лапами!»
Подумала-подумала и свирепо гаркнула: «Не реви!» Взяла из мисочки, стоящей на столе, ложечку творога, принесла пузырек с нашатырным спиртом, накапала в творог, размешала. Потом намазала свежеразбитые края чашки и сложила вместе. Поставила чашку на блюдце! Как новая! Спрятала в буфет. «Ладно уж. Как-то будет».
А вечером, как всегда, все чашки выставлены на стол, мама сидит у самовара и в каждую наливает сначала морковной заварки из маленького чайника, потом — кипятка из самовара.
Вот поставила на блюдце ту самую, битую, чашку отчима. Влила в нее заварки, открыла кран самовара. Все смотрят на чашку, затаив дыхание,— вот сейчас что будет? Льется кипяток, чашка стоит себе, ничего.




