Наяву — не во сне - Ирина Анатольевна Савенко
Вместе с отчимом к нам в квартиру переехал его сын Шура. Был он намного старше нас. Ко времени их переезда к нам уже закончил археологический институт.
За обеденный стол мы все садились непременно вместе, кроме Шуры, который в часы наших трапез неизменно отсутствовал. Мама сидела с узкой стороны стола поближе к кухне, мы, девчонки,— по левую от нее сторону, отчим — по правую. К каждой трапезе отчим непременно выносил из своей комнаты большой, блестящий, подрумяненный калач и клал его прямо на клеенку возле своего прибора. А на той стороне стола, где сидели мы, ставилась хлебница с мелко нарезанным черным хлебом. Мама разливала по тарелкам борщ или суп, отчим отрывал один оплет калача (всегда не резал, а отрывал по долькам-переплетам), молча клал перед собой, затем второй — перед мамой. Мама смущенно, тоже молча, от-странялп, он настойчиво снова придвигал. А мы смотрели на этот сказочный калач, и все внутри до физической боли сжималось от желания попробовать и от сознания, что этого не будет, что не дадут.
А к чаю он выносил, тоже из своей комнаты, банку варенья. Клал сам на блюдце маме, себе, а на нас и глаз не поднимал, не замечал, будто мы — не люди. Мама потихоньку лизала варенье, но в глазах ее при этом была не радость, а тоска. Бедная, только став взрослым человеком, я поняла, каково ей было тогда.
Вот так и тянулись эти трапезы. Самыми печальными они были, вероятно, для нашей мамы. Мы с Наткой довольно быстро привыкли к тому, что нам положено есть борщ и черный хлеб, после недавней голодовки и это было роскошно, а вот наша решительная и храбрая Тася никак не могла примириться с несправедливостью. И началось довольно страшное для семьи время. По инициативе кипящей возмущением Таси мы начали делать налеты на лакомые запасы отчима. И калач, и варенье хранились у него в комнате, в нашей бывшей столовой, в книжном шкафу. Когда отчим уходил на работу, комната его запиралась на большущий висячий замок. Однажды, когда ни отчима, ни мамы не было дома, Тася не сказала, а скомандовала и мне, и Натке с предельно воинственным видом: «Пошли!» И при этом вытащила из буфета глубокую тарелку и столовую ложку. С замком она быстро справилась, отдав мне на это время тарелку с ложкой. Мы с Наткой стояли молча, еще ничего толком не понимая, но уже догадываясь, к чему все это ведет.
Тася смело, не раздумывая, вошла в неказистую комнату отчима с огромным (папиным) письменным столом, большой кроватью, застланной суконным солдатским одеялом, с большим сундуком и шкафом, к которому решительно направилась Тася. Открыла шкаф, вынула оттуда калач, отломила от него солидный кусок, затем набрала из банки в тарелку несколько ложек варенья, снова скомандовала: «Пошли!» Закрыла шкаф и дверной замок.
Добычу Тася честно разделила между нами тремя. И только когда мы за обе щеки уплетали божественную булку с вареньем, и не крошку какую-нибудь, а солидную порцию, я испытывала наслаждение, праздник. А во время налета вся тряслась, изнывала от страха и ужасалась Тасиной нахрапистости, но в то же время, надо признаться, и завидовала ее смелости.
А к вечеру, конечно,— скандал. Отчим — с перекошенным от ярости лицом, с ненавидящими, еще острее обычного буравящими и косящими глазами, заплаканная мама, напуганная, страдающая я, и только Тася — воинственная, гордая, с высоко поднятой головой, с раздутыми ноздрями — будто подвиг совершила: «А пусть не прячет! Женился на женщине с детьми, значит, и нас взял на свое попечение. Какое право он имеет жрать сам, а нам не давать!»
«Но ведь он кормит вас, вы же не голодные, как до него»,— робко возражает мама.
«Теперь у нас никто на голодает, жизнь наладилась, заработали бы себе на еду,— не задумывается четырнадцатилетняя Тася,— и жили бы отлично, дружно, как когда-то, без этого нового папочки-профессора. Ведь была семья, как хорошо было, а теперь нет у нас семьи».
Такие налеты совершались два раза. Потом отчим принял кардинальные меры.
Отчим никогда нас не бил. И даже не ругал прямо в глаза. Все плохое по нашему адресу говорилось маме в нашем присутствии. Мы фигурировали в третьем лице: «Ваши дети!» (Он с мамой всегда при нас и при ком угодно был на «вы».) А мама с трагическим, измученным лицом журила, упрекала нас. Мы же молчали.
И вот с тех пор, пожалуй, моя добрая, прекрасная сестра Тася (постепенно, когда подросли, мы начали называть ее Таней) навсегда разлюбила нашу мать. Не могла простить ей этой «измены», как она говорила, собственным детям и угодничества перед мучающим их человеком.
Вот еще один инцидент, характерный для начала нашего с отчимом сосуществования.
У нас на черном ходу, возле кухни, была кладовая. Ко времени отъезда отца вся она была до самого верха завалена розовыми книгами моего отца. Назывались эти книги, или, вернее, брошюры, «Украинцы или малороссы?»: Мы, дети, конечно, их не читали, не интересовались ни их содержанием, ни тем, как они попали в таком большом количестве к нам в кладовую. Но впоследствии, уже при отчиме, энергичную Тасю заинтересовало другое: в нашем доме в полуподвальном этаже была лавочка. Несколько лет она была закрыта, а теперь, с наступлением нэпа, лавочник — старый еврей с длинной бородой — снова стал продавать в ней разные продукты, но бумаги, чтобы заворачивать их, особенно селедку, у него не было. Тася разведала, что за бумагу он согласен давать сколько-то халвы. Прибежала ко мне с горящими глазами, возбужденная: «Идем!» Схватила плетеную кошелку, мы отправились в кладовую и набили кошелку розовыми книгами. Взамен получили от лавочника четверть фунта халвы. Ну разве не роскошь? Ароматная, так и рассыпающаяся во рту халва! Ведь мы не пробовали ее с раннего детства.
Эти походы с добыванием халвы мы совершали не раз. И вот снова, когда ни отчима, ни мамы не было дома, наполнили кошелку, взяли каждая за одну ручку и, как обычно, пошли вниз по парадной лестнице.
И вдруг — навстречу отчим! Поднимается по лестнице, уже совсем близко от нас. Никогда он так рано из университета не приходил. Увидев




