Не воротишься - Надежда Вадимовна Ларионова
Лешка встает с постели, прислоняется носом к окну. За окном перед их домом – женщина. Маленькая, смуглая, беременное пузо вот-вот достанет до носа. Женщина водит заплаканными глазами по окнам, по забору, по запрыгнувшему на крышу любопытному петуху. Никто не отзывается.
– Баэль! Даниэль! – бросает на ветер женщина.
Тонко, по-птичьи. И продолжает на киргизском нараспев, монотонно, будто читает молитву.
Из калиток к ней высовываются взъерошенные сонные головы. Шеи вытягиваются через заборы. Все глазеют, трут уши, пытаясь проснуться, не увидев ничего из ряда вон, хлопают рассерженно дверями и створками окон.
Какая-то баба с гулькой выходит на крыльцо, как раз когда воздух пронзает очередное:
– Баэль!
Баба подзывает ее, кивает, мол, да-да, я к тебе обращаюсь, крикунья этакая, и настойчиво прикладывает палец к губам. Но через мгновение вновь раздается звонкое:
– Баэль! Даниэль! – и следом детский плач из дома бабы с гулькой.
Лешка стоит еле дыша, скрытый белым кружевным тюлем. В животе затягивается узел так, что больно становится дышать, так, что слова не выдавить. Не окрикнуть, не признаться – я видел их в последний раз, я знаю, где искать, не ходите, не будите народ, я все расскажу, я вас отведу, только не кричите, не будите лихо, что, может, уснуло в заброшенном лагере, а может… А может, оно придет за мной сегодня, завтра, придет и утащит так, как утащило Баэля, закрутило, зажало щупальцами своими, а дальше? А дальше я сам не знаю, мы же убежали, мы бросили его, не узнали, что с ним стало, не…
Лешка выбегает на крыльцо, полный решимости, с вырывающимся из груди признанием, но женщина уже ушла. Ее покачивающаяся фигура растворяется в пыли, в самом конце улицы, она замерла – ждет, когда откроется переезд.
* * *
Лешка сидит на крыльце. Голые ступни пощипывает свежескошенная трава. Лешка утыкается головой в колени и слушает спокойный утренний мир. Не знающий, что приключилось ночью. Улица просыпается, лениво, неизбежно. Выкатываются из дворов велосипеды и тачки. Детей отпускают гонять мяч на гравийке между платформой и переездом. За спиной – тяжелые мамины шаги. Мама выжидает, что Лешка сам сознается. Видно, уже нашла спрятанные под кровать грязные вещи и сложила два и два. Лешка лопатками чувствует, как ее взгляд выжигает в нем дыру, у него даже шея зачесалась.
– До выходных – домашний арест, – цедит мама сквозь зубы, разворачивается и шлепает голыми ногами в кухню расстроенно греметь посудой и ждать, что Лешка объяснится за завтраком.
Лешка прикрывает ладонями горящие уши, звуки улицы приглушаются. Он слышит, как кровь шумит по венам. Кровь. Кровь. Если он вернется в лагерь, он найдет кровь Баэля?
Лешка срывается со ступенек и бежит, оставив позади распахнутую калитку, возмущенно грохающую о железный косяк, рвущегося на цепи лохматого Шерифа, маму, кричащую что-то в окно веранды, петляя между выбежавших на дорогу соседских рыжих кур, бежит, бежит вверх по улице, нужно попасть в лагерь, во что бы то ни стало, живых или мертвых, нужно найти их всех.
* * *
Дом Горшка – двухэтажный, деревянный, на десять квартир. Выглядит, как будто несколько старых дач склеили в одну, поставили одну на всех колонку и два уличных сортира. Такие дома строили в начале века, говорила мама, для работников текстильной фабрики или колхоза, неплохие по тогдашним меркам дома. Должны были сгодиться как временное жилье. Только вот, продолжала мама, и Союз крякнул, и колхозы крякнулись, а дома стоят. Бурые, приземистые, дома-подосиновики. С общим двором и кое-как разделенными огородиками. И жильцы их тоже приземистые, с бурыми, сморщенными, как прошлогодняя свекла, лицами.
Лешка обходит дом с тыла и почти врезается в «жигуленок» без колес. Из-под «жигуленка» торчат ноги в синих домашних тапках. Их Лешка знает. Под «жигуленком» то ли спит, то ли ковыряет что-то Горшков сосед, Семеныч. Хороший мужик, говорил Горшок, помог как-то отца из канавы вытащить. Другие мимо прошли, да еще и косточки их семейству перемыли. А этот – нет.
Лешка хочет заглянуть под «жигуленок», поздороваться, но Горшкова-мать окликает его. Она сидит в палисаднике. Вокруг нее выполотые стержни одуванчиков, лиловатые листья лебеды вперемешку с белоголовыми мелкими цветами, имя которых Лешка не знает. Раз-два. Раз-два – вырывает она вытянутые темно-зеленые листья. И останавливается, только когда нащупывает на разоренной клумбе лишь взрыхленную землю. Поднимает на Лешку глаза.
– Ушел он.
– Так он дома ночевал? – вырывается у Лешки, он понимает, что сглупил, но уже поздно.
– Ушел он. Ушел, и все. Сказал – не вернется.
Лешка стискивает кулаки в карманах шорт, но продолжает методично, как на допросе – когда ушел, куда, да хоть в какую сторону пошел, скажите? Хоть что-то, кроме пустых прозрачных глаз и монотонного:
– Ушел он, Леша, ушел, ушел, – повторяет она и утирает передником глаза.
Передник весь в грязи, и на бледном лице одна за другой появляются черные полосы. «Как маскировка на войне», – думает Лешка.
– У друзей ошивается, – Лешка пытается говорить твердо, уверенно. – Вы их не знаете, с Третьей платформы. Ничего, объявится, вы это, вы не переживайте!
Лешка разворачивается и снова бежит по дороге. Не смотрит куда, просто вперед, взбивая пыль босыми ногами. Из-за угла поворачивает машина, такая гладкая и блестящая, не машина, ракета с космодрома Восточный. Лешка вжимается в кусты и пропускает ее. Куда идти теперь? Слезы застилают глаза, и Лешка задирает голову в небо, чтоб совсем не расплакаться. В небе, ясном и гладком, как голубое дроздовое яйцо, плывут облака. Рваные, бесформенные. Они плывут над Лешкой, над поселком и все время еле уловимо меняются. Лешка чувствует, как только одна слезинка быстро скатывается вдоль носа – какая соленая! – и падает в приоткрытый рот.
* * *
На коленях – тазик с картошкой. Лешка крутит между пальцами тупой столовый нож. Затылок болит от маминого «приветствия».
Улица зудит обычной летней жизнью. Дачники прибывают и прибывают с платформы, будто нагоняемый под ступени тополиный пух. Пасутся козы, подходят к калитке и таращатся на Лешку неживыми вертикальными зрачками.
В 11:18 прибудет последняя доперерывная электричка, и все расползутся по домам. Из окон потянет жареной молодой картошкой; козы, довольные, причалят к корыту со свежей зеленью – свекольной ботвой или щавелевыми стеблями, смотря что готовят сегодня у тети




