Письма из тишины - Роми Хаусманн
– Знаешь, часто бывает, что незадолго до смерти человек словно оживает, – объясняю ей. – Кажется, что он идет на поправку. Такая маленькая уловка природы – вселить надежду в близких… А может, и не уловка вовсе. Может, в этом и есть смысл – дать человеку немного времени. Чтобы тот успел все уладить. Сказать, что нужно. Попрощаться. Для этого ведь нужна сила. И ясная голова.
Я вспоминаю свою мать – как однажды она вдруг села в постели. У нее появился аппетит, она позволяла мне расчесывать ей волосы и пересматривала старые альбомы с фотографиями. Мы тогда много разговаривали – даже о том, о чем раньше не говорили вовсе. Например, об отце, которого я никогда не знал. И я тоже тогда купился на эту уловку природы. Подумал, что мама идет на поправку и скоро снова станет прежней. Может, даже даст интервью – как единственный человек, который знал меня по-настоящему, – и расскажет всем, какой я на самом деле. Может, позвонит Тео Новаку и поставит его на место. Синяк под глазом, который он мне поставил, давно уже прошел, но иногда, глядя в зеркало, я снова его видел. Я понимал, что синяка нет, но воспоминание – и стыд – никуда не исчезли. Этот синяк показывали по телевизору, он был на первых полосах газет. И неважно, что я подал на Новака в суд за нападение и выиграл дело. Всем было плевать. Для окружающих этот синяк стал доказательством моей вины. Потому что с невиновными такого не случается. Потому что любящий отец, конечно же, знает лучше, чем полиция, – он ведь чувствует правду сердцем, даже если факты говорят об обратном. У меня было алиби на ту ночь, когда пропала Джули, – по крайней мере, сначала.
Моя мама была строгой, это факт. Иногда даже холодной. Ласковой она стала только потом, когда уже не могла встать с постели. Когда осталась совсем одна. Когда поняла, что у нее остался только я. И только тогда – только тогда – она увидела, насколько я был ей дорог.
С госпожой Лессинг дело обстоит иначе. Я-то думал, она все поняла. Думал, раз ей осталось так мало времени, она захочет провести его по-человечески – тепло, спокойно, со мной. Но вместо этого она тратит свои последние дни, участвуя в грязной кампании Анны… Какое разочарование! Конечно, я старался держать лицо, делал вид, что мне плевать на взгляды коллег и шепотки за спиной.
Анне, похоже, не потребовалось много времени, чтобы растрезвонить новости. Я знал, что так будет, только подслушал ее разговор с госпожой Лессинг сегодня утром. И все же… до последнего я цеплялся за эту глупую, наивную мысль, что никто на это не купится. Презумпция невиновности, да? Все сомнения – в пользу обвиняемого. Разве не так должно быть? Я сжимаю руку в кулак и бью себя по лбу. Снова. И снова. Останавливаюсь только тогда, когда Куин тихонечко стонет. Поднимаю голову – она тоже подняла свою. В ее взгляде страх. Я торопливо вытираю лицо. Даже не заметил, когда начал плакать.
– Не волнуйся, – говорю я, пытаясь выдавить улыбку. – Мы справимся. Как справлялись со всем до этого, правда? – Я закрываю дверцу клетки и поднимаюсь на ноги. – Пойду займусь ужином. Ты, наверное, проголодалась…
Куин снова сворачивается клубочком, и у меня сжимается сердце. Если я ее потеряю, у меня не останется никого. Я буду совсем один. Мотнув головой, прогоняю эту мысль. Она здесь, со мной. Приступы скоро прекратятся. Я хорошо о ней забочусь. Все обязательно наладится.
Оставляю Куин в спальне, закрываю дверь и спускаюсь по лестнице на первый этаж, на кухню. Дом у нас небольшой. Моего деда, который когда-то его построил, нельзя было назвать зажиточным человеком. Он и не рассчитывал, что его дочь – моя мама – останется здесь жить, да еще и с ребенком. Когда нас было четверо – дед, бабушка, мама и я, – дом казался тесным, почти удушающе тесным. Теперь же я рад, что он такой маленький. Я хорошо знаком с одиночеством – оно само расширяет пространство. Порой настолько, что начинает казаться, будто ты один во вселенной. Будто ничего больше не существует – ничего, кроме пустоты одиночества.
Прежде чем начать чистить картошку, включаю на телефоне музыку. Heroes Дэвида Боуи – эта песня все еще делает меня счастливым уже с первых аккордов. Шесть минут одиннадцать секунд, в течение которых время будто идет вспять и все еще впереди. Мы молоды, влюблены и не знаем, что ждет впереди. Наполняю кастрюлю водой, достаю из ящика нож для чистки овощей, но потом решаю сначала вынести мусор. Крышка ведра уже не закрывается. Если сейчас закину туда картофельные очистки – все вывалится, будет бардак. Прежде чем вытянуть пакет, бросаю взгляд на газету, лежащую на кухонном столе, – «Абендблатт». Рука уже тянется – смять, порвать, выбросить. Но я не делаю этого. Я знаю статью почти наизусть – она занимает целую полосу! – но все равно… возможно, мне еще захочется перечитать ее. Снова. И снова. И снова. Зачем – не знаю. Может, это вообще свойственно людям: вместо того чтобы дать ране затянуться, снова и снова сдирать с нее свежую корку… Впрочем, это ведь не я ее расковырял. Да, я еще не исцелился, но я научился жить с этой раной.
Однако дело не только в статье как таковой. Все упирается в одно-единственное имя. Оно сразу бросилось мне в глаза, как только я сел в машину и развернул газету, – ту самую, что прихватил на заправке по пути домой. Я зажмурился, будто всерьез надеялся, что ошибся. Что, может, у меня поехала крыша. Или я становлюсь параноиком. Но имя не исчезло. Оно стояло там – черным по белому. Я попытался убедить себя, что справлюсь с этой ослепляющей, обжигающей яростью, которая начинала подниматься внутри. Что если просто подышу – медленно, глубоко, – то смогу ее заглушить. Не смог. С треском провалился. И теперь мне стыдно. Я не хочу – не могу – об этом думать. Сейчас я хочу слушать Боуи. Хочу заняться чем-то полезным – вынести мусор, приготовить ужин для себя и для моей




