Жизнь и подвиги Родиона Аникеева - Август Ефимович Явич

Но Родион не согласен был скрываться и прятаться, он считал себя в безопасности среди солдат.
Меж тем легенда о рядовом-подпоручике распространилась по всему фронту. Командование решило во что бы то ни стало изъять Аникеева, видя в нем рассадник деморализации и развала.
Доложили генералу Панцыреву, долговязой посредственности, давным-давно осмеянной в солдатских анекдотах. Солдафон, грубиян, невежда, который и в подметки не годится своему денщику, он было приутих в революцию, хотя и продолжал считать, что солдатская шкура для того лишь пригодна, чтобы ею обтягивать барабаны. Единственный человек, с которым он разговаривал по-людски, был его давний денщик Микола Федько.
— Надо же допустить до такого безобразия. Какой-то паршивый щенок баламутит войска. Ты слышал о нем, Микола?
— Хиба ж я знаю, Ляксей Ляксеич! — отвечал опрятный, благообразный Микола, сам похожий осанкой и видом на генерала.
— Хитрый ты бес, Микола! Все ты знаешь…
— Та никак нет, ваше превосходительство! Мало ли что людины брешут.
— А все-таки?
— Хиба ж я знаю?
— Опять за свое. Отрастил себе лоб, как задницу, а дурак.
Федько незлобиво поглядел на генерала своими большими кроткими глазами.
— Мабуть, солдаты его дюже уважают. Кажут, никакая его пуля не берет.
— Да ты, Микола, рехнулся. Смотри, заступник выискался. Не нажить бы тебе беды.
— Хиба ж я знаю? — пугливо и беспокойно ответил Федько. Он хорошо усвоил повадки генерала, которому ничего не стоило бросить старого преданного денщика на первую линию огня, как он это сделал со своим адъютантом, когда ему показалось, что тот чем-то не угодил его нраву.
Прибыл полковник Варваров.
Выслушав его, генерал сказал своим резким барабанным голосом:
— Довоевались. Какой-то лжеподпоручик метит в Наполеоны. Меня удивляет, что именно в ваших частях, господин полковник, мог появиться такой монстр. Изъять его немедля.
— Он окружен солдатской охраной, ваше превосходительство, — ответил толстый полковник, обливаясь потом.
— Дать ему «Георгия».
— Дали.
— А, черт подери, дайте чин поручика. Вызовите в штаб. Неужто я должен учить вас уму-разуму, господин полковник! Вы же без пяти минут генерал, Феофан Антоныч!
— Феофил Антоныч, — поправил полковник Варваров, понимая грубый намек: коли не справишься с этим Аникеевым, не видать тебе генеральских погонов. — Это может нам дорого обойтись, ваше превосходительство!
— Не дороже, чем развал фронта. Даю вам сроку сутки, господин полковник! Либо вы найдете его, либо потеряете себя. Этот юродствующий солдат — знамение антихристово. Недаром имя его Иродион. Иродово семя, уродская душа.
В тот же день Маркела Тютькина вызвал к себе по совету разведки полковник Варваров. Оглядев полумертвого от страха Маркела, он взял с места в карьер:
— Мы все знаем. Ты служил в охранке. Ты старый провокатор. И немало народу погубил. Скот!
Тютькин был до того испуган и потрясен, что даже не осмелился вытереть нос.
— Вытри сопли, — сказал Варваров брезгливо. — Будешь теперь служить у нас. Слушай! Сегодня к вечеру приведешь в штаб Аникеева. И не вздумай болтать. Коли солдаты узнают, кто ты есть такой, тебе и двух минут не протянуть. А сделаешь, как приказано, и кочан на плечах будет цел, и приговор военно-полевого смягчим. Ступай! И помни — уйти тебе некуда, только в могилу.
Выйдя на волю, Маркел присел на придорожный камень, ноги не держали его. Он был как в чаду.
Каким образом здесь дознались — этого Маркел постигнуть не мог. В его тупом и хитром мозгу складывалось довольно правильное соображение: если бы его выдал Аникеев, вряд ли ему поручили бы заманить Аникеева в штаб. И это соображение подсказало ему, как действовать. Он помолился богу, который надоумил его, осенил себя крестом и пошел прямиком к Аникееву.
Улучив минуту, когда они остались одни, он сказал Родиону с яростью:
— Наклепал на меня, сволочь! Быдто мы… быдто я… быдто в охранке… — И как только выговорил слово, которого так страшился, он пришел в дикое исступление и даже задохнулся.
Напрасно оскорбленный Родион убеждал его, что ничего никому про него не говорил, да и ничего не знает. Маркел был вне себя и требовал, чтобы Аникеев пошел с ним в штаб для выяснения. И вдруг залился слезами.
— Бог тебе судья, Родион Андреич! — сказал он горестно.
А легковерному Аникееву и в ум не пришло, что человек, которого он дважды спас от смерти, собирается его погубить.
Едва Родион переступил порог штаба, его арестовали, сунули в броневик и под офицерским конвоем отправили в отдаленную часть, где его ожидал полевой суд.
Господа офицеры из разведки с ним не церемонились, особенно рьяно усердствовал Бирюльков. Вот когда этот проникновенный и жестокий дурак, как назвал его когда-то Войков, упился трусливой местью, предварительно связав свою жертву.
Поздней ночью Родиона доставили к месту назначения, он был основательно избит.
Большой зал барского особняка был украшен лепными фигурами мифических героев и статуями греческих богов. Свечи освещали его лишь в той части, где за столом сидели четверо военных; остальное пространство утопало в сумраке, и когда колебался желтый свет, во мгле казалось, оживают статуи и толпятся смутные людские фигуры. И Родион почувствовал себя не одиноким перед лицом надвинувшегося испытания. А что это было за испытание, Родион догадывался: недаром его окружали одни офицеры, ни одного солдата даже среди конвоя.
Судьи были поражены молодостью, необычайным видом и поведением солдата.
— Меня заманили в ловушку, — сказал он. — Воспользовались забитостью солдата Маркела Тютькина. Это трусливо и недостойно. Хотел бы я посмотреть, как взяли бы меня-открыто и честно, когда я был среди солдат. — Все это было сказано без вызова и злости, а с чувством гневного и горького неуважения. И смотрел он на судей странно блестящими глазами, точно знал их. Ему и в самом деле представлялось, что он уже встречался с этими людьми, которые всю жизнь заставляли его страдать от унижения, злой скорби и несправедливости.
Председатель суда штабс-капитан Обидин был изумлен этим ясно выраженным протестом подсудимого, едва ли характерным для рядового. Обидин не был кадровым военным, а выдвинулся в революцию и еще не успел, по его словам, «запсиветь» в казенном недомыслии и подчинении и не зачерствел среди тягот трех лет войны.
Сама внешность подсудимого приковывала внимание смесью странного, смешного, нелепого и трагического. Все в нем вызывало недоумение: доброта и мягкость светились в его карих глазах, страдания и невзгоды как бы врезали глубокие складки у краев рта, посеребрили виски и большую прядь волос, налезавшую на высокий наморщенный лоб. Гимнастерка на нем была разодрана, связанные на спине руки оттягивали ему плечи, неожиданно придав