Жиль - Пьер Дрие ла Рошель
Он "снимал" женщин в метро, просто на улице. Почти ничего не говорил, только смотрел. Во взгляде его не было ни мольбы, ни настойчивости; по-видимому, незнакомки распознавали в его глазах извечную сродненность мужчины и женщины. Этот прохожий, встретившийся им посреди улицы, пробуждал смутные мысли об иной жизни, о прекрасном принце, с неторопливыми, неспешными руками, поджидающем их подле горящего камина. Их охватывало волнение - смятение души и плоти. И женщины шли за ним, вслушиваясь в странно знакомые слова: "Да, опять. И снова. Мы так хорошо знаем друг друга, что вряд ли нужно сближаться еще теснее. И все же..." А когда Жиль запирал дверь, его случайная спутница погружалась в безвременье — восхитительное состояние, пока оно остается на уровне ощущения.
Каким неотступным обожанием окружал Жиль свою случайную подругу, неспешно покоряя, завоевывая ее. Едва они входили к нему в номер, едва Жиль завладевал ею... но ведь женщина была в его власти с той самой минуты, когда он первый раз прикоснулся к ее руке. И все же... все же в комнате стремления и порывы души сгущаются до такой степени, что начинаются настоящие чудеса.
Стоило им очутиться в комнате, как Жиль окончательно замолкал. Взгляд его теперь уже не был прикован к глазам незнакомки: Жиль созерцал ее колышущееся платье. Прежде всего он просил женщину сесть, не двигаться и ничего не говорить. А сам тем временем вытаскивал из карманов множество больших шелковых носовых платков и раскидывал их по комнате, чтобы как-то скрасить ее уродство. Женщина хваталась за сердце. В такие минуты Жиль никогда не курил - не хотелось. Долго, бесконечно долго глядел он на колышущееся платье, изредка, точно отмеряя тишину, произносил какие-то слова. Неторопливо вглядывался внутренним взором в тело сидевшей перед ним женщины, не пропуская ни единой подробности, ни единой детали, что так грациозно скрывалась под платьем. Изредка Жиль позволял себе легкий, едва заметный жест. Потом начинал раздеваться. Он хотел избавиться от одежды раньше, чем его гостья. Ведь совершенно немыслимо раздеваться одновременно. А кроме того он стремился дать ей возможность в полной мере рассмотреть его тело. Тут было чему подивиться: Жиль словно состоял из двух половинок, подобно анатомическому муляжу. С одной стороны то было цветущее мужское тело почти атлетического сложения, с крепко посаженной шеей, широким и округлым правым плечом, крепкогрудое и узкобедрое, с мощно сочлененными коленями, но вот другая половина напоминала пораженный молнией остов -истерзанный, скрюченный, тщедушный. С этой одной стороны задела его война, с этого бока подступали мученья, уродство, разрушение, смерть. Коварная рана у него на руке стальным когтем рассекала его плоть до самого нерва, до самого жизненного тока, замедлив его и рикошетом исковеркав весь архитектурный абрис мускулатуры. Вот что вынес Жиль с войны, по крайне мере ничего другого ему не удалось оттуда вынести — лишь это клеймо, знак неумолимой судьбы, неизлечимости, печать "никогда более".
Потрясенная, сбитая с толку женщина взирала на него изумленно, терзаемая мучительным разладом, который то повергал ее в ужас, то рождал самозабвенный порыв, влечение на грани отвращения. Она чувствовала, что крепкая, могучая мужественность правой его стороны служит ей опорой, некой отправной точкой, и сознавала, как слева эта опора исчезает, и душа ее вновь проваливается в тревожную, пугающую пустоту. Противоречивые импульсы терзали ее беспрестанно, ввергая из одной крайности в другую, одно ощущение тут же сменялось другим, но постепенно возникало равновесие в непрерывной смене побуждений, словно раскачиваясь от полюса к полюсу. В конце концов такое раскачивание рождало магическое очарование. И тогда Жиль тихонько протягивал к ней руки. Женщина становилась пленницей какого-то таинственного обряда: яростное посвящение начиналось с самой невинной инициации. Подчиняясь легким, ненавязчивым, но все же властным прикосновениям мужских рук, женщина начинала раздеваться. Жиль немного помогал ей, то подходя поближе, то вновь отступая назад. Еще оставаясь под покровом одежды, это тело так предавалось ему, так подчинялось, что теперь, когда покровы спадали один за другим, оно становилось все прекраснее, раскрывая, как распустившийся цветок, новые и новые подробности. А затем это тело покорялось, вылепливалось заново, в нем пробуждались неистовство и восторг: оно воспаряло как душа.
II
К концу весны Жилю захотелось еще глубже погрузиться в одиночество, достичь одной из его бесчисленных и столь непохожих друг на друга сфер: он удалился в пустыню. Переход от жизни в большом городе вполне логичен и не вызывает особых затруднений: от песка человеческого к песку настоящему. Жилю нужна была подлинная пустыня, то есть в самый разгар летнего зноя.
Два месяца провел он в оазисе на самом юге Алжира. И уже через несколько дней после приезда сказал себе: "Город — это еще не одиночество, потому что город истребляет все то, что заполняет истинное уединение. Город — это пустота. Но истинное одиночество - это наполненность. А здесь, в пустыне, одиночество — это сам человек, со всем, что ему принадлежит — небом, землей и душой, со всем этим неумолимым достоянием, заключающим голод, жажду, и безнадежность молитвы, когда кричишь и никто не слышит."
Его все больше одолевала лень: наконец-то он достиг того чудесного состояния праздности, к которому так близко подошел в годы войны. Но тогда он утратил его, хотя годами страстно стремился к нему: оно исчезло, когда он только начал встречаться с Мириам. Однако потом он отвлекся и перестал стремиться к этому состоянию. Когда появилась Дора, он вновь воспылал надеждой обрести с ее помощью утраченное одиночество. Непоколебимую праздность. Жиль смотрел, вслушивался и словно воочию видел свои мысли, волнами набегавшие одна за другой: их ощутимую реальность, полное единение линии и цвета. И тогда он спрашивал себя, неужели первоистоки и первопричина человека в самом деле социальны. А вернее сказать, он предавался мечтам об обществе, где человеку будет дарована большая свобода, но не та, о которой столько разговоров идет в городах: на самом деле она не что иное как ловушка, приманка для дураков, возможность свободно, без помех пошуметь; нет, он мечтал об иной свободе, о той, которой он наслаждался сейчас, предаваясь молчанию и созерцанию. Он мечтал о таком обществе, где производство и потребление материальных благ будет предоставлено обеспеченному, сытому и обмещанившемуся пролетариату; зато вся жизнь другого класса, жизнь своеобразной элиты с той полнотой, на какую способная человеческая натура, будет посвящена созерцанию.




