Жиль - Пьер Дрие ла Рошель
Старик подвел его к алтарю и указал на могильную плиту. Две исполинские фигуры, мужчина и женщина, владетельные сеньоры Оквиля. Два длинных, вырезанных в камне силуэта.
— Древняя нормандская раса, растворившаяся в безымянной Франции.
— Но ведь после того как эта раса пришла в ХШвеке в упадок, произошло замечательное ее возрождение
— Да, но повадился кувшин по воду ходить... Заражен самый источник жизни. Ничего не поделаешь, кувшин по воду теперь ходит к беде. У французов осталась только одна страсть - околевать... Молодая крестьянка как-то сказала мне: "Думаете, я буду рожать детей? Зачем?" Видел бы ты, какие у нее были в ту минуту глаза. Бездонная мутность, бельмо небытия. Они все забыли, они больше ничего не знают. Они полностью ушли из животного мира и из мира людей.
— Совсем как парижане.
— Земля ни о чем им больше не говорит. Они не чувствуют больше землю, не любят ее. Им стыдно, что они здесь остались. Единственным избавлением в их глазах является то, что они зашибают хорошие деньги.
— И куда все это приведет?
— Они буду поглощены захватчиками. Они уже поглощены ими. Поляками, чехословаками, арабами. Но их порочность пожирает захватчиков.
Жиль покачал головой, в отчаянии оттого, что слышит свои собственные мысли из уст другого человека, к тому же еще и старца. Впрочем, у старца имелось извинение - его возраст, у Жиля не было и этого.
Когда он вспоминал этот разговор, его мучила одна мысль, мысль о скупости. Эта страна погибала от скупости, и он сам был тоже скупцом. Он как скупец жаждал денег Мириам, а потом это отчасти повторилось с деньгами Доры. Но главное, он как скряга относился к самому себе. Чем другим, как не скупостью, можно было назвать его одиночество? Он не бросился из раковины своего скаредного "я" к Доре, а когда она отвергла его, он с тайным удовлетворением, с мрачным смакованием своего несчастья, вернулся к себе и в себя.
У него не было ребенка.
АПОКАЛИПСИС
I
Жиль Гамбье отправил свое прошение об отставке в Министерство иностранных дел. Он сделал это не колеблясь, воспользовавшись первым же поводом, поскольку всегда считал себя случайным человеком в этом учреждении. Он никогда не чувствовал в себе ни малейшей чиновничьей жилки. Само понятие отставки казалось ему столь же пошлым и безвкусным, как, например, институт Почетного легиона. И когда он наблюдал за стертыми, вкрадчивыми манерами своих коллег — даже богатые дипломаты неизбежно выглядят как бедные родственники, - все его существо содрогалось от ужаса и ярости. Каждый божий день, не признаваясь в том самим себе, они смутно тоскуют о некоей расплывчатой Старорежимности. И кто же, кто из этой похоронной команды наиболее комичен, но в то же время жутко зловещ? Разве аристократ древнего рода, старательно пресмыкающийся перед выскочками — безродными адвокатшнками и учите-лишками, — ползающий у ног тех, которые, став министрами и государственными секретарями, регулярно пинают его прямо в рожу? Или буржуа, прикопивший деньжат и подавшийся в дипломатию, питая жалкие иллюзии на предмет особого лоска, который он мечтает обрести, но вместо того, как правоверный католик или монархист образца 1880 года, не находит ничего лучшего, кроме как копировать низкопоклонство старинного дворянства? О нет, самый смешной из них и самый зловещий — это тип третий, нищий выпускник Эколь Нормаль, масон, который даже с большим восторгом, чем аристократы и буржуа, готов обцеловывать герцогиням каждый пальчик или то, что сохранилось от них. А над этим пресмыкающимся болотом сменяется череда министров и государственных секретарей, которые чем дальше, тем более становятся своей посредственностью похожими друг на друга. С каждым поколением эти потомки якобинцев делаются все более никчемными и бесцветными. Добившись наконец рокового кресла, они окидывают Европу все менее дальновидным взглядом, а старая заезженная пластинка в министерской утробе, не менявшаяся со времен изобретения граммофона, под усталые смешки европейских народов продолжает наигрывать дгюбезжащую ритурнель о мире и демократии.
Впрочем, Жилю никогда не доводилось подолгу и тесно общаться с подобными людьми. Он проработал все это время в пресс-службе, поверх голов всех пресмыкающихся в раболепии подкидывая самому Вертело свои обзоры общей политики Франции, составленные весьма своеобразно. И хотя министр давно уже перестал обращать внимание на столь дерзкую сатиру, автор, критикуя официальную политику, упорно обличал чванливую непредусмотрительность последних хозяев Франции.
В тот год, перед тем, как Жиль ушел из Министерства, жалованье постепенно сделалось единственным источником его существования: деньги, доставшиеся ему от Мириам Фальканбер, когда она выходила за него замуж, подошли к концу. Близился день, когда он не просто окажется на мели — у него не останется ни гроша. Однако к этому и стремился Жиль. Его давно обуревало искушение вновь вернуться в состояние безденежья, из которого на несколько лет он был вырван случайной встречей. Что с ним станется тогда? Об этом он и думать не хотел. Для него нищета была особым состоянием, которое теперь вновь обрело в его глазах некоторую таинственность, нечто пугающее и пьяняще головокружительное. Жиль снял комнатенку в гостинице на левом берегу Сены. Продал большую часть книг, всю мебель и все картины. Он стал одеваться по-другому и наконец достиг истинной, чуть небрежной элегантности. Наслаждаясь свободой, он чувствовал ее горьковатый привкус. Он обрел ее, потеряв возлюбленную — Дору Ридинг, которая вернулась в Америку, — и растеряв друзей, очертя голову ринувшихся в коммунизм. Он утратил все то, чем никогда и не владел. У него никогда не было ничего своего — ни женщины, ни друзей, ни положения. И вот все, что заменяло ему это, внезапно исчезло. Жиль бездельничал, перестал читать, просто гулял, мечтал и отсыпался. Перестал видеться даже с теми немногими светскими людьми, с которыми прежде изредка общался. Не заводил новых знакомств. Он был совсем один, но теперь его одиночество ощущалось острее, чем прежде. Неустанно, до бесконечности наслаждался он необычностью своей судьбы. Ему всегда хотелось достичь такого состояния души, когда все вокруг упраздняется, отменяется и рушится, и вот теперь его желание сбылось. Бедность казалась ему теперь непременным условием одиночества, хотя прежде он считал таковым богатство.
Дожидаясь, когда его постигнет полная нищета, он гулял по улицам. Последние тысячефранковые купюры таяли как снег на солнце. Невыразимое наслаждение доставляло ему сознание собственного исчезновения, превращения в безымянного незнакомца. Жиль совершенно ни с кем не виделся. Он не только не в силах был поддерживать хоть какой-то разговор, но даже чужие взгляды были ему совершенно невыносимы. Под




